– Я же говорил, что ты вернешься! – твердил папа Шемми, когда я танцевала с ним. – Я же говорил! – Они разворачивали бременские безделушки, которые я им привезла. – О, это слишком, моя дорогая! – воскликнула мама Квиллер, увидев браслеты с эстетическими приращениями.
Моего мужа папы и мамы приветствовали с робостью. Весь вечер, пока я напивалась, он, задиристо улыбаясь, стоял в украшенном лентами зале и непрерывно отвечал на одни и те же вопросы о самом себе.
Пересеклись мои пути и кое с кем из моих былых товарищей по детской, например с Симмоном. А вот Йогна я не видела, хотя втайне надеялась на встречу. Зато у меня появились новые друзья, из далеких от меня прежде слоев общества. Меня стали приглашать на вечеринки к служителям. И хотя раньше я не относилась к их кругу, но, еще пока я готовилась стать летчицей, Послоград стал слишком тесен, чтобы я могла избежать встреч с ними. Теперь люди, служители и послы, которых в былые времена я знала лишь по именам или понаслышке, внезапно стали знакомыми, и даже больше. Но не все, кого я рассчитывала встретить, оказались на месте.
– А где Оутен? – спросила я о человеке, который часто выступал в наших послоградских тридах с сообщениями служителей. – Где папа Реншо? Где ГейНор? – о том пожилом после, одна из которых, принимая меня в Язык, сказала «Ависа Беннер Чо, не так ли?» с непередаваемой, великолепно сбалансированной интонацией, которая стала частью моего внутреннего идиолекта настолько, что, когда бы я ни представлялась полным именем, это размеренное, произнесенное ее голосом «не так ли» непременно всплывало в моем сознании. – Где ДалТон? – спросила я о после, прослывшем умными, склонными к интригам и не скрывавшими своих разногласий с коллегами, как это было принято; с ними мне особенно хотелось познакомиться с тех пор, как я узнала, что это они публично не сдержали гнева, когда лопнул тот миаб, в моем детстве.
Оутен ушел в отставку и жил на свои скромные местные богатства. Реншо умер. Молодым. Это меня опечалило. ГейНор умерла, сначала одна, потом, сразу за ней, другая, от обручевого шока и потери. ДалТон, насколько я поняла, исчез или его заставили исчезнуть – после продолжительных разногласий с коллегами, вылившихся, как мне намекали, в серьезные выяснения отношений и особенно темное дело о междоусобной борьбе служителей. Заинтригованная, я пыталась разузнать подробности, но не вышло. Как возвращенка, я могла задавать вопросы о послах напрямую, что было, в общем-то, не принято, однако я знала, до каких пор можно настаивать, а когда следует остановиться.
Не сомневаюсь, что это была иллюзия, однако тогда мне казалось, будто пребывание вовне сделало меня острее на язык, саркастичнее, умнее. Люди хорошо относились к Скайлу и были очарованы им. И он ими тоже. Побывав в нескольких мирах, в Послоград он попал неожиданно, точно вошел через дверь, которая вдруг открылась в стене. Он исследовал. Наш статус ни для кого не был секретом. О браках с неэкзотами в Послограде слышали, но воочию таких пар не видели, а потому мы приятно щекотали нервы. Мы по-прежнему ходили везде вдвоем, но со временем все реже, так как круг его личных знакомств непрестанно расширялся.
– Осторожно, – предупредила я его после одной вечеринки, где с ним заигрывал мужчина по имени Рамир, приращениями придавая своему лицу возбуждающий, по меркам здешней эстетики, вид. Я никогда не замечала, чтобы Скайл интересовался мужчинами, но все же. – Гомосексуальность здесь не в чести, – сказала я ему. – Разрешена только послам.
– А как же та женщина, Дамье? – спросил он.
– Она служитель, – ответила я. – И потом, я же не сказала, что это противозаконно.
– Пикантно, – заметил он.
– О, да, очаровательно.
– А они знают, что однажды у тебя была жена?
– Это же было вовне, дорогой, – сказала я. – Там я могла делать все, что мне, черт побери, было угодно.
Я показала ему, где мы играли детьми. Мы ходили в галереи и на выставки тридов. Скайл был очарован бродячими автомами Послограда, меланхоличными с виду машинами-бродягами.
– Они когда-нибудь заходят в город? – спросил он. Они заходили, но, сколько бы он ни приставал к ним, их искусственные мозги были слишком слабы для того, чтобы рассказать об увиденном.
Конечно, он приехал в Послоград ради Языка, но замечал и другие местные особенности. Его поразили ариеканские живые машины. В домах друзей он, словно оценщик, подолгу изучал их квазиживые артефакты, архитектурные украшения тончайшей работы или редкие медицинские штучки, протезы и тому подобное. Со мной он любил прийти на самый край эолийского дыхания, подняться там на какой-нибудь балкон или смотровой мостик со стороны Послограда и наблюдать стада пасущихся энергостанций и заводов. Да, его интересовало обиталище Языка, но он видел и сам город. Однажды он начал размахивать руками, как мальчишка, и, хотя увидеть его с такого расстояния было невозможно, одна станция дернула антенной, как будто в ответ.
Возле самого сердца Послограда было место первого архива. Конечно, каменные завалы могли бы и разобрать, но все стояло как было с тех пор, как здание рухнуло: полтора с лишним мегачаса, то есть больше половины местного века. Вероятно, первые строители нашего города считали, что людям необходимы руины. Дети еще наведывались сюда иногда, как мы когда-то, но в основном поросший травой пустырь служил убежищем животным с Терры и тем представителям местной фауны, которые могли дышать одним воздухом с нами. За ними Скайл тоже подолгу наблюдал.
– Что это? – Рыжее обезьяноподобное создание с собачьей головой быстро лезло вверх по трубе.
– Это называется лиса, – сказала я.
– Она что, измененная?
– Не знаю. Если и так, то очень давно.
– А это что?
– Галка. Плавниковая кошка. Собака. Что-то местное, не знаю названия.
– Это не то, что называют собакой у нас, – говорил обычно он или тщательно повторял по слогам: «Гал-ка». Но больше всего он интересовался незнакомыми туземными животными Ариеки.
Однажды мы много часов провели на очень жарком солнце. Мы сидели, болтали о том о сем, потом перестали болтать и просто сидели, держась за руки, сидели так тихо, что звери и растения забыли, что мы живые, и начали воспринимать нас как пейзаж. Два существа, каждое длиной с половину моей руки, боролись в траве.
– Смотри, – шепнула я тихо. – Ш-ш-ш. – Неподалеку какое-то мелкое двуногое существо неловко тащилось прочь, волоча окровавленный зад.
– Он ранен, – сказал Скайл.
– Не совсем. – Как всякий послоградский ребенок, я знала, что это такое. – Смотри, – сказала я. – Вон тот – охотник. – Свирепый измененный барсучонок в пятнистой черно-белой шубе. – То, с чем он борется, называется трунк. И то, что убегает, тоже. Знаю, они кажутся двумя разными животными. Видишь, у того как бы оторван хвост? А у того, который борется с измененным барсуком, как будто нет головы? Это мозговая и мясная части одного и того же животного. Когда трунка атакуют, они разделяются: мясная часть удерживает хищника, а мозговая убегает в поисках последнего шанса совокупиться.
– Совсем не похоже на то, что водится у нас, – сказал Скайл. – Но… он же, наверное, не терранский? – Мясная часть трунка побеждала, втаптывая барсука в землю. – До того как половина убежала, у него было восемь ног. На Терре ведь не было октоподов, верно? Разве что под водой…
– Он не терранский и не ариеканский, – ответила я. – Его занесли сюда случайно, несколько килочасов назад, на корабле кеди. Эти звери – бродяги. Они, наверное, хорошо пахнут, или еще что-нибудь в этом роде: на них нападают все, кому не лень. Но животное, которое победит и съест мясную часть трунка, скоро начнет тошнить, или оно вообще погибнет. Бедные маленькие эмигранты.
Голова автотрункатора сидела в тени камня, на котором сохранились обрывки проводки, и наблюдала триумф своих бывших задних конечностей. Она раскачивалась взад и вперед, словно сурикат или маленький динозавр. Голова забрала с собой единственную пару глаз трунка, и мясная часть кружила в слепой ярости, вынюхивая еще врагов, от которых следовало защитить убежавший мозг.