Графу Марату Моисеевичу Вольпину, познавшему женщин в пятнадцатилетнем возрасте и с той поры уверенному, что всё в них почти одинаково – особенно если темно и не видно, какие глаза и какие сережки, – сейчас было страшно от бездны, лежащей под ним на траве, этой белой, горячей, вскипающей, как молоко, прожигавшей все тело до боли, которую терпишь и хочешь терпеть: пусть еще прожигает.
Под утро Адела вернулась домой. Виола спала. Тетка плакала за дверью, а Беня сидел на своей раскладушке, смотрел прямо в пол, в свои рваные тапочки.
– Мы завтра разводимся, Беня, – сказала Адела. – И я уезжаю.
– А как же ребенок? – спросил ее Беня.
– Ребенок поедет со мной, – ответила Адела и, не стесняясь, начала стягивать через голову свое праздничное, но страшно измятое, мокрое платье.
– Но это ведь дочка моя, – сказал Беня.
– Ребенка тебе не отдам, – повторила Адела. – Ты даже не думай.
Тетка, которая подслушивала, не вынесла ссоры и заголосила.
– Заткнитесь! – крикнула Адела, не оборачиваясь и по-прежнему прожигая Беню своими глазами. – Ребенка разбудите!
– Уж если разбудит кто, так это ты, – прошептал Беня и, вставши на цыпочки, серый, печальный, в заношенной полосатой пижаме, с большой головою, с руками в цыплячьем и нежном пуху, подошел к своей дочке и поцеловал ее спящие глазки. – Ребенок останется здесь.
Ни слова не говоря, Адела оттолкнула тетку, которая встала на пороге и мешала ей, бросилась в кухню, где на полочке рядом с умывальником лежал бритвенный прибор ее мужа Бени Скурковича, состоящий из синего пластмассового стаканчика, безопасной бритвы и наполовину вылезшего, лохматого помазка, схватила лезвие и изо всех сил полоснула себя по руке. Кровь, обрадовавшись свободе, сперва брызнула фонтаном, потом полилась очень густо и ярко, но тут прибежали и Беня, и тетка, схватили, скрутили, связали, зажали.
Адела молчала.
Через три дня Петрозаводский театр оперетты, включая летучую мышь, веера, и шляпы, и перья, отбыл восвояси. Уехал к себе, к своим финским болотам.
Неделю Адела пролежала на кровати, отвернувшись лицом к стене и стиснув зубы. Виола ходила в сквер с тихой теткой, а папа, вернувшись с работы, кормил ее ужином. На восьмой день Адела поднялась, сама стащила с антресолей пыльный чемодан, покидала туда все свои кофточки, чулки и лиловый берет, взяла пару платьев для дочки Виолы и, дождавшись утра девятого дня, когда Беня отправился на работу, а тетка – на рынок, одной рукой схватила за воротник испуганного ребенка, вся накренилась на сторону от тяжелого чемодана в другой руке и пошла на вокзал. Там она взяла два плацкартных билета, села на поезд и через трое суток оказалась в пахнущем хвойными лесами чужом городе.
И тут наступили события. Марат Моисеевич Вольпин был вдовым, но веселым и простодушным человеком. Вдовство его было внезапным и горестным. За полгода до встречи с роковой женщиной Аделой Марат Моисеевич в одной могиле похоронил умершую родами жену свою, певицу Ажадину Ольгу Васильну, а также двухдневного сына Алешу. Ольга Васильна была на шесть с половиной лет старше Марата Моисеевича, любила его очень страстной любовью, писала ему бесконечные письма, когда он бывал на далеких гастролях, надеялась жить вместе долго – и вдруг умерла, захлебнувшись от рвоты, случившейся с ней при рождении сына. Несчастный сиротка простыл той же ночью и утром невинно и кротко скончался.
После похорон Марат Моисеевич, которого друзья и родственники поддерживали с обеих сторон под руки – поскольку он, бедный, шатался от горя, – вернулся домой после долгих поминок, устроенных в оперной студии города Петрозаводска, где до самого декрета работала ничего не подозревающая Ольга Васильна, поставил перед собою фотографический портрет покойной, на котором она – в открытом блестящем платье, с блестящими локонами и круто завернутой, как вафельная трубочка, челкой – смотрела в глаза ему с нежным упреком, налил себе водки, чокнулся с портретом, звонко стукнув о стекло полной рюмкой, и тут же поклялся покойной подруге, что будет ей верен до самого гроба. Верность в сознании Марата Моисеевича состояла исключительно в отказе от брака.
Пылкая встреча с Аделой и ночь вместе с ней на траве Буковины отнюдь ничему не мешала, поэтому, когда в четверг утром, явившись, как обычно, на репетицию в театр, Марат Моисеевич вдруг обнаружил в своей уборной смертельно бледную, готовую на всё женщину и рядом – с вытянутым от постоянного страха личиком и скорбными глазами – маленькую девочку в красном пальтишке и с плюшевым зайцем, прижатым к груди, – когда он увидел всю эту картину, душа в нем заныла, как перед атакой.
– Ну, вот, – хрипло сказала Адела. – Вот мы и приехали.
Марат Моисеевич громко проглотил слюну.
– Вы, может быть, нас и не ждали? – с вызовом спросила Адела.
Марат Моисеевич затравленно забегал глазами по потолку.
– Виола, скажи дяде: «Здравствуйте!» – приказала строгая мать своему оторопевшему ребенку.
Ребенок молчал. Глаза его быстро застлало слезами.
– Скажи дяде: «Здравствуйте!» – звонко отчеканила мать.
Ребенок раскрыл свой младенческий рот и тут же беззвучно, но горько заплакал. У Марата Моисеевича защипало в горле.
– Вот плакать не надо, – сказал он печально. – Как зайца зовут? Я уверен, что Петя!
– Как зайца зовут? – повторила Адела. – Ответь быстро дяде! Считаю до…
– Не нужно считать! – попросил Марат Моисеевич. – Ну, заяц и заяц.
Ребенок отчаянно замотал капроновым бантом:
– Его зовут Клава.
– Ах, Клава! – удивился Марат Моисеевич. – Так он, значит, девочка, что ли, твой заяц?
– Нет, Клава! – рыдая, ответил ребенок.
Марат Моисеевич опустился на корточки, достал из кармана пахнущий чужими духами носовой платок и осторожно вытер им судорожные и бледные детские щеки.
В тот день началась его новая жизнь.
Через неделю похудевший, с потухшими глазами Беня Скуркович, который всю голову сломал, раздумывая, как ему быть: броситься ли вдогонку за Аделой, или подождать, потерпеть, пока она вернется, или, напротив, совсем успокоиться, вкусить сладость этой внезапной свободы – ведь нечего прятать суровую правду: конечно, дышалось намного свободней, и не было тяжести странной в желудке, которая как наступила когда-то, когда началась мука этого брака, так не отпускала ни днем и ни ночью, – через неделю похудевший, с потухшими глазами Беня Скуркович получил страшное письмо:
Не надейся, что ты еще хотя бы один раз в жизни увидишь Виолу, – писала ему Адела быстрым, бисерным почерком. – Она по ошибке была твоей дочерью. Такое ничтожество и негодяй, как ты, который не хотел, чтобы собственный ребенок родился на свет, не заслуживает того, чтобы называться отцом. И больше ты ей не отец. Я встретила человека, который полюбил меня и понял, какие страдания принесла мне жизнь с тобой, негодяем и предателем. Виола теперь носит фамилию этого человека, он усыновил ее, и я высылаю тебе копию документа, подтверждающего усыновление. Мне нужен теперь развод. Ты все равно не сможешь помешать мне сделать то, что я сделаю, и, если нужно будет переступить через ваши трупы – твой и твоей ненаглядной тетушки, которая травила меня и мою дочь, как травят клопов и тараканов, – я переступлю через ваши трупы, потому что счастье моего ребенка дороже мне всего на свете.
Развод можно сделать очень быстро. Для этого я должна снова приехать в проклятый город, в котором ты живешь и который я ненавижу всеми своими силами, и нас разведут в том же загсе, в котором я, неопытная дурочка, зачем-то вышла за тебя замуж. Я знаю твой предательский характер, знаю, что ты будешь мучить меня тем, что оттягиваешь наш развод, хотя ребенок тебе не нужен и ты ни разу даже не заглянул в коляску, чтобы поинтересоваться, какой там лежит ребенок; я знаю заранее, как подло ты будешь вести себя, поэтому говорю тебе сейчас: я приезжаю ровно через десять дней, то есть в воскресенье, двадцать четвертого сентября, у меня уже есть билет, а в понедельник мы с тобой пойдем в загс, и нас разведут. Я уже обо всем договорилась по телефону с начальником загса. Учти, что твои отказы и капризы не приведут ни к чему. Прощай. Твоя бывшая, оскорбленная до глубины души жена Адела.