Присутствовавшие здесь бояре, словно обухом пришибленные этим неожиданным заявлением Шереметева, сразу притихли, задумались: в самом деле, царь неспроста воздвиг Печатный двор! Все это – к возвеличению власти Москвы, власти самодержца.
Тесть Адашева Петр Туров успокоил бояр. Он сказал, что Алексей смеется над этой затеей государя. Он говорит, что и сам бы желал иметь печатные книги, но не верит советник царя в искусство и опытность московских печатников. Уж очень долго они и неумело возятся над одною только книгою, над Апостолом. Адашев будто бы уже говорил царю, что без иноземных печатников московский Печатный двор ничего не сделает, да царь его не послушал.
– Ну, и слава Богу! – облегченно вздохнув, перекрестился Шереметев.
На берегу Москвы-реки, у пономаря в хибарке, произошло самое бурное сборище вельмож. Михаил Репнин едва не подрался с князем Оболенским-Серебряным, назвавшим царя Ивана «мудрым государем».
Михаил Репнин считал, что все совершаемое царем во вред боярству губит Россию и что заигрывание царя с дворянской мелкотой, с незнатными писарями и воинниками убьет Боярскую думу и тем самым лишит государство головы, а без головы туловище – труп, тлен, прах.
– Где же тут царская мудрость?
Репнин зло издевался над словами «мудрый государь».
И не будет ошибкой всячески помочь польскому королю, чтоб он «проучил Ивашку», чтоб помрачил его непомерную гордыню.
Однако Михаил Репнин не во всем согласился со своими друзьями. По его мнению, идти на войну – стало быть, еще более баловать царя. Видя такую покорность вельмож, он объярмит бояр неслыханным игом. Тогда и вовсе никогда из-под него не вылезешь.
Напрасно князья старались доказать Репнину, что Ливонская война ослабит власть царя, заставит его снова обратиться к помощи бояр, преклониться перед старинными княжескими родами.
Гордый, самолюбивый князь Михайло сидел за столом темнее тучи. Жилы на висках надулись, волосы на голове, взъерошенные пятерней, упрямо раскосматились, брови нахмурились.
– Пускай голову срубят, но Ливонию воевать я не стану. Никогда род Репниных не был на поводу у царей!
Он сердился не только на царя, но и на всех бояр: изолгались-де, совесть и гордость потеряли, своего ума не имеют – живут по указке. О незнатных дворянах князь говорил, брезгливо отплевываясь, называя их «псами».
– Вы воюйте, а я не стану! Не стану! Не стану!
Князь Репнин еще больше рассердился, когда узнал, что боярина Алексея Даниловича Басманова также посвятили в тайну, что ему тоже стало известно о литовском чернеце и о тайных сговорах бояр.
– Сами в петлю лезете! – закричал он, вскочив с места. Напялил со злом на себя шубу и вышел из избы.
* * *
В полночь, возвращаясь из ночного объезда с урочища Трех гор, где находился загородный дворец князя Владимира Андреевича, братья Грязные, Василий и Григорий, с тремя конниками заметили притаившегося у Козьего болота некоего человека. В темноте трудно было разобрать, кто и что он, но ясно было видно, как этот человек шмыгнул за забор одного из домов. Он то и дело высовывал свою голову из-за угла, поглядывая за всадниками.
Разве могли Грязные вернуться домой, не поймав такого человека и не разведав, кто он, чей, откуда, не вор ли, не разбойник ли, не умышляет ли что на государя-батюшку?
Поскакали врассыпную, чтобы оцепить этот дом. Одному из конников удалось захватить неизвестного. Оказался невысокого роста тучный монах.
– Пошто хоронишься? – спросил Григорий Грязной.
– Воров боюсь!.. – тихо и жалобно ответил монах.
– Не посчитал ли ты и нас за воров?
– Христос с тобой, батюшка!.. Государевы слуги вы. Разом видать...
– А ну-ка, праведник, айда с нами в Расспросную избу!
– Чего ради, голубчик?.. Мне недосуг. В обитель тороплюсь.
– Грешно, отче, государеву указу перечить! Пойдем с нами!
– Заблудился я... Давно бы мне надобно в келью.
– Не тоскуй, святая душа. Иди-ка с нами! Келья найдется. Келью мы сами тебе припасли.
Монах заревел.
– Москва слезам не верит. Гей, старче! Не балуй! Честной душе везде хорошо.
Григорий Грязной нетяжко хлестнул монаха плетью. Монах встрепенулся. Покорно зашагал по скрипучей снежной дороге между конями всадников.
– Мы видали и не таких щучек, но с носочками поострей, да и то нам покорялись. И ты, святитель, покажи смирение, коли так надобно... А на нас не гневайся: чей хлеб едим, тому и песенку поем...
Монах шел молча, потом около оврага вдруг ни с того, ни с сего упал и покатился по его склону.
– Эй, кубарик! Да ты проворный. Ребята, вяжи его! Попу все одно не обмануть Васьки.
– Отпустите, братчики! Недосуг мне! – взмолился, распластавшись на снегу, инок.
– Ты у нас Мирошкой не прикидывайся! Нас не проведешь. Тут, брат, хоть и много дыр, а вылезти все одно негде. Коли к нам попал, никакая обедня тебе не поможет.. Божий закон проповедуй, а царской воле не перечь!
Стрельцы крепко связали монаха, взвалили его на коня и повезли в Кремль. Всю дорогу он умолял отпустить его, не позорить.
В Расспросной избе его развязали, осмотрели с фонарем со всех сторон, спросили, кто он.
– Слуга Господа Бога и царя Ивана Васильевича, – простонал инок, разминаясь после неудобного лежания на конской спине.
Приглядевшись к лицу монаха, Василий Грязной воскликнул:
– Ба! Лицо-то знакомое!.. Ба! Да, никак, Никита Борисыч? Боярин Колычев? Не так ли? Давно ль монахом ты, боярин, стал?!
Колычев всхлипнул, отвернувшись.
Григорий Грязной рассмеялся, потирая руки.
– Бог не забыл нас! Рыбка знатная! Игумен Гурий оказался недурен! Заприте его, братцы, под семью замками, приставьте караул крепкий, а завтра мы доложим о нем его светлости батюшке государю Ивану Васильевичу. Чую недоброе дело! Не всуе дядя залез в рясу!
Колычева втолкнули в каземат.
Утром в пыточном подвале сам царь Иван Васильевич допрашивал Никиту Борисыча, который с убитым видом лепетал трясущимися губами:
– Прости, великий государь! Бес попутал! Не своей волей... Нечистая сила одолела!..
Царь приказал палачу готовить пытку.
Боярин пал в ноги Ивану.
– Не пытай, отец наш, Иван Васильевич! Все тебе поведаю, все поведаю честью, без понуждения, как на духу.
Палач, как всегда, деловито разводил огонь в тагане, раскладывая орудия пытки, звеня железом, не глядя ни на кого.
– Все я знаю и сам! – сказал царь. – У тебя, боярин, такой же, как и у всех Колычевых, лисий хвост да волчий зуб. Худую увертку придумал ты, чернецкую рясу напялив. Теперь ты поведай мне: почто нарядился ты монахом и где ты был в ту ночь?
Глаза Никиты Борисыча наполнились слезами.
– Никакого умышления противу твоего царского величия не было на уме у меня, у холопа твоего верного. И не для того яз пришел в Москву и людей привел, чтоб недоброе супротив тебя учинять, а чтоб служить тебе правдою.
Иван Васильевич насмешливо улыбнулся, услыхав слова «цесарского величия».
– Явился в Москву не для того, а сотворил «того». Кайся, не лукавь, молви правду! Где ты обретался в ту ночную пору?
– И не сам яз туда забрел, великий государь наш... Люди соблазнили: сам яз мало знаю, живу вдалеке.
– Говори, где ты был и что́ делал?
Лицо Ивана Васильевича стало грозным.
Глаза насквозь пронизывали смятенную колычевскую душу.
– У Сатина находился в дому и грешные речи там слушал... Тьфу! – Колычев стал брезгливо отплевываться. – Сам ни словечка яз не сказывал, токмо слушал.. Клянусь всем своим родом, своей жизнью и боярской честью!
Глядя искоса на разведенный в углу огонь, на все эти щипцы и железные прутья, на безбровое, безволосое лицо ката, боярин Никита Борисыч рассказал, что видел и слышал в доме Сатина. Об одном, однако, он умолчал, что бояре обсудили не мешать войне с Ливонией, а, наоборот, со всем усердием громить Ливонию, добиваясь тем самым, с одной стороны, доверия и расположения царя, с другой – наибольшей погруженности царя Ивана Васильевича в ливонские дела, чтоб от того выгода Крыму и Польше была явная.