Иван Федоров произнес это с самодовольной улыбкой и вынул из ящика с позолоченной крышкой грамоту царскую и прочитал ее Андрейке. Царь приказывал устроить дом «от своея царской казны, где бы печатному делу строитися и нещадно дать от своих царских сокровищ делателям на благо печатному делу и их успокоению».
Чтение грамоты было громкое, напевное, торжественное. Все помощники Федорова перестали работать, стоя слушали грамоту и крестились.
Федоров взял под руку парня, подвел его к ящику с ячейками, наполненными крохотными чурочками, и, вынув из ячейки одну из этих чурочек, тоненьких, плотных, показал ее парню:
– Глянь! Имай!
Парень взял ее. Вырезанная фигурка. Залюбовался.
– То буквица, – с гордостью в выражении лица произнес Федоров. – «Ве́ди!» А то – «како», а то – «пси». А всего того три десятка с девяткой. Се – дерево, а то – свинец.
Федоров показал другую буквицу, маленькую, но потяжелее первой. Андрейке так она понравилась, что он потряс ее на ладони, любуясь ею. Хотел попросить себе, да побоялся. Сам Иван Федоров, видимо, страшно дорожил этими буквицами. Он взял их из рук Андрея и положил обратно в ячейку. После того он, держа в левой руке небольшую деревянную коробочку, стал укладывать туда буквицы.
– От, глянь! Слово Божие в ту пору слагаю. Кладу что к нему надлежит. Из буквиц слепится: Бог Вседержитель. Чуешь?
– Чую.
Андрейка с изумлением смотрел на плотную свинцовую строку, которая будто бы говорила: Бог Вседержитель.
Опять смутные мысли! Опять стало не по себе.
– Глянь! Се тягость – давилка именуемая. По обычаю – ее крутим.
К потолку от пола шли брусья, а на них перекладины; две перекладины пронизал толстый деревянный винт. Его, пыхтя, ворочали, а приделанная к нижней части винта доска наседала на лоток с набором буквиц, лежавший на столе.
Потом опять стали вертеть, но уже кверху; доска со скрипом снова поднялась, и Андрейка, к своему великому удивлению, увидел, что подложенная под доску бумага покрылась письменами.
На лице его вспыхнул румянец. Глаза заблестели. Куда девался весь страх. Любопытство брало верх.
– Дай-ка мне! – сказал он, протягивая руку к листу. – Унесу с собой.
Федоров в ужасе замахал на него руками:
– Отхлынь! Што ты? Упаси Бог! Батюшка-царь строго-настрого заказал! Никому ни единого листа! Здоровы у тебя ручищи!
Андрейка обиделся. Очень хотелось ему унести этот листок и показать пушкарям. То-то все диву дадутся! Так и шарахнутся в разные стороны, когда узнают, что то из «бесовой хоромины».
Теперь уж у самого Андрейки явилась охота попугать нечистой силой товарищей, да и посмеяться над ними, а потом поведать им обо всем начисто.
Долго еще водил по Печатному двору Иван Федоров Андрейку. Спускались и вниз, в подвал, смотрели словолитню, где было еще труднее дышать, чем у литейных ям. Душил едкий сизый туман, в глубине которого полыхали огни очагов.
Ивану Федорову было приятно удивлять парня.
– Ну, молодец! Уйдешь от нас, сказывай там, Пушкарской: мол, нет никакой нечистой силы на Печатном дворе. Святого Апостола там-де печатают. А кто клевещет, того бей. Эвона, какой ты! Бей без жалости! Царь-батюшка и то не гнушается нами. По ночам приходит к нам, милостью своей согрел всех нас, грешных. Змеиное лукавство недругов царских не щади, отрок! Буде имя Господне всегда, ныне и вовеки!
Охима ждала в избе Андрейку. Раздобыла кувшин с брагой, поставила две сулеи. Поправила густые черные косы, надела еще две нити бус. Стала она сразу какая-то другая, как заметил Андрейка, не похожая на прежнюю. Он сказал ей об этом, она рассмеялась.
– Не скушлива ты, видать?
– Не! Не скушлива! – покачала она головой.
А сама наливает брагу: себе первой, ему потом.
Выпили.
– Ой, Охима, не узнаю тебя!
– Обожди, узнаешь, – рассмеялась.
– А што Алтыш скажет?
– Жив ли он? Не знаю, Алтыш хороший!
В дверь постучали. Открыла. Чернец – молодой, румяный, с русыми усиками и большими розовыми губами. Охима толкнула его в грудь и заперла дверь. Смешно было, как он, постояв немного, нерешительно поплелся среди крапивы, то и дело оглядываясь назад.
– Кто такой?
– Повадится овца не хуже козы. Докука!
– Ой, берегись, Охима!
– Не Охима, а Ольга! – Она весело рассмеялась.
– Чего же ты смеешься?
– Ольга я – для Печатного, а как мордовка была, так мордовкой и буду, а Богу вашему молиться не стану. Не надейтесь! Чам-Пас велик! Ваш Бог ему ни брат, ни холоп. Не хочет он его! Никак не хочет! Не скаль зубы. Чего скалишь? Вчера я видела нашу нижегородскую мордву, в царском войске много их... Никто против батькиной родной веры не хочет идти. На войну идти не боятся – против батькиной веры ни за что!
– Ждешь, гляди, поджидаешь Алтыша?
– Коли и вернется – не будет Алтыш. И его, чать, окрестили, либо в Алексея, либо в Ивана. Наша вера на огне не горит, на воде не тонет и на земле не сохнет. Крести не крести – батькиной вере не изменим. А наместник в Нижнем Лизаветой меня назвал. Не наша воля. Хлебни-ка лучше браги!
Она раскраснелась от волнения, наполнила брагой обе сулеи.
– А ты, Андрюша, все такой же: ясен, как солнышко, как звездочка, как серебряна деньга. О Герасиме и не думала я, и думать не хочу. О тебе поминала. Сама не знаю с чего! Много людей в Москве, много шума, а ты наш, нижегородский. Одинешеньки мы с тобой на чужбине.
– Герасим тоже с наших мест.
– Дерево ты, а не человек. Сказала – не хочу Герасима! Русский Бог с ним! Мордовский Бог с тобой и со мной! Ай, как я ждала тебя! Какой ты хороший! Высотою ты с дуб, красотою с цветок. Люблю таких!
Она опять указала пальцем на сулею и звонко рассмеялась.
– Сулея моя говорит: возьми меня!
Андрейка, слегка захмелевший, затрясся от смеха, хотя самому было удивительно, отчего же он смеется, а главное: «возьми меня!» Их, ты!
Андрейка от удовольствия потер ладони, и скромное слово у него сорвалось, ветлужское. Охима слегка шлепнула его по спине.
– Эти притчи я слыхала! Дорогой наслушалась! Попридержи язык! Дурень! Взгляни на небо – месяц... и звездочки...
Андрейка воскликнул с ехидством:
– Эх, кабы теперича Алтыш!
Охима отвернулась от него. Андрей смутился.
– Чадушко безумное – вот што!
– Любишь Алтыша? Я его убью! – тихо проворчал Андрей, нахмурившись.
– Ох-хо-хо! Какой удаленький!
Охима обернулась, посмотрела в лицо парню с ласковой улыбкой и обняла его.
– Зачем убивать? Пускай живет.
Андрей крепко сжал ее в своих руках. От запаха ее теплой смуглой шеи у него закружилась голова. Пряди волос прикасались к лицу Андрейки, словно ласковое дуновение ветерка.
– Ласточка! Гляди на месяц. Будто мы с тобой одни в Москве. Никого нет. Токмо ты, девственница, я... да месяц!
– Алтыш пускай живет, – прошептала она.
– Пу-с-ка-а-й! Чам-Пас с ним! – шептал Андрей, сжимая еще крепче Охиму. – Зачем хорошему человеку умирать? Пускай живет!.. Да, да!
– Тише, медведь! – подернула она плечами.
– Не сердись, око чистое, непорочное!
– Говори, говори, Андрейка! Я слушаю.
– Шестьдесят цариц на тебя не променяю.
– Говори, милый... говори! Я слушаю.
– Малинка, солнышком согретая!..
– Го-во-ри!
– Твои уста горячей теплой банюшки!
– Давно бы так! Разиня! Всю дорогу я ждала твоей ласки.
– Ах, Господи! Что же я раньше? Не люблю я баб за это – никак не поймешь! Да и Герасим, дылда, мешал... Бог с ним!
– Русский Бог с ним! – смешливым шепотом повторила Охима. – А мордовский с нами: Чам-Пас хороший, добрый, он все прощает. Не как ваш. Ваш сердитый. Што ни сделай – все грех, все грех! Наш добрый. Не препятствует.
Охима поцеловала Андрейку.
– Ты да я! И месяца теперь не надо... Ни к чему! – бессвязно бормотал Андрей. – Аленький цветочек мой!
Браги в кувшине не осталось ни капли. Косой бледный луч осветил часть стола, на котором лежало монисто из серебряных монет, бусы и стояли золоченые сулеи.