Охима оттолкнула Андрея, обиженно:
– Пускай уж лучше голову мне отсекут, коли так!
Андрей укоризненно посмотрел на нее.
– Баба ты, баба! Подумала бы лучше: чего ради мы воевали, ради чего кровушки реки пролили? Неужто для того, штоб все снова отдать немцам?! Подумай! Легко ли мне-то с тобой разлучаться? Глупая! А все же...
Охима заплакала.
Андрей молчал, не зная, что сказать в утешенье.
Так прошло несколько минут.
Вдруг раздался стук в дверь. Андрей насторожился. Отворил.
Печатник Иван Федоров.
Охима быстро поднялась. Оба, Андрей и она, низко, в пояс, поклонились ему.
Помолившись на икону, Иван Федоров сказал:
– Мир беседе вашей, добрые люди! Садитесь, покалякаем.
Андрей и Охима дождались, когда он сел на скамью под образа, сели и сами, почтительно потупив глаза.
– На дворе мокро... Будто и не зима... Теплый туман... Знать, к урожаю. Знать, Господь Бог сжалился над нашей грешной землей. Все в его святой воле.
И, обратившись к Андрею, спросил:
– Ну, как, пушкарь, дела?.. Слыхал я: суматошно там у вас... в слободе?
Андрей тихо ответил:
– Государь батюшка Иван Васильевич изволил побывать на Пушечном. Новые ковали мы пушки, легкие, малые. Тайное дело. Работаем!.. С ног сбиваемся! Беда!
Иван Федоров одобрительно покачал головой, слушая пушкаря, затем, понизив голос, тихо спросил:
– Слышал я, будто боярина Самойлова государь изгнал с Пушечного... Так ли?
Андрей, опасливо озираясь по сторонам, прошептал:
– Разгневался государь на него, а за што – не ведаем... Много уж у нас сгинуло людей. Не первый он.
Иван Федоров задумался.
– М-да, трудненько государю батюшке!.. Не чаял он, что так-то обернется. Да к тому же и батюшку митрополита схоронили. Не набивался смиренный первосвятитель в советники к царю, а человеком был нужным и ему и всем нам... Враги Печатного двора ликуют, и Бог весть, что будет дальше! Поджигателей на днях Григорий Грязной похватал в пустыре... Будто сжечь нас задумали... Скрыли мы то от государя, и без того ему тяготы немало... Будущее темными тучами окутано... Волнами бедствий захлестывает... Что станет – Бог ведает!
Иван Федоров с волнением в голосе рассказал о том, как он удостоился в прошлую субботу бить челом государю. Доложил ему о том, что близится к концу печатание долгожданных «Деяний и посланий апостолов».
Иван Васильевич благодарил его, Ивана Федорова.
– «Благое то, угодное Богу дело, – сказал он, – ибо доставит оно христианам, в замену бездельных, неверных и богохульных писаний, исправную печатную книгу. В ней мы дадим народу единый закон Божий и единую службу церковную... Пускай ополчатся строптивые грамотеи, корысть кои имели от списывания книг, пускай с ними заодно суеверы, изумленные новиною, пускай!... Сумею я управиться и с ними, как с Божьей помощью, управляюсь с изменниками...»
Повторив слова царя, Иван Федоров задумчиво произнес:
– Но едва ли удастся батюшке государю защитить нас, печатников! У него и без того дела много, а враги наши не спят. Не будем же мы ходить и жаловаться всяк раз его царской милости. Он высоко – мы низко. А злоехидные гады ползают на низах. Они там властвуют. В иных делах гады сильнее царей. Мне страшно, чада мои! Боюсь, не сдобровать мне и помощнику моему Петру Тимофеевичу Мстиславцу. Съедят нас!
Андрей хорошо понимал Ивана Федорова. Ему, как отмеченному царской милостью пушкарю, нередко приходилось испытывать то же самое. Зависть и недоброжелательство преследовали его на каждом шагу. Не выделяйся!
Иван Федоров поднялся, степенно помолился на икону, поклонился сначала Андрею, затем Охиме. Они ответили ему тем же.
После его ухода Андрей обнял Охиму и крепко-крепко ее поцеловал. Она была такая нежная, ласковая, теплая, что трудно было удержаться от новых, еще более страстных ласк. Ее черные, бедовые глаза, с капризными слезинками на бахроме ресниц, ее сильные и вместе с тем подвижные плечи, высокая грудь, все, все так хорошо знакомое, дававшее столько уюта и счастья, – все это заставило Андрея забыть и Пушечный двор, и царя, и Нарву...
– Милая!.. – шептал, задыхаясь от волнения, Андрей. – Не надо думать!.. Я с тобой! Глупая! Твой, твой я!.. Слышу!.. Сердечко дрожит! Полно! Не горюй! Убаюкай меня!.. Забудем все на свете.
Охима все забыла!
Андрею слышен ее несвязный шепот: «Солнце крадет росу, как твоя улыбка сушит мои слезы!» Девушка чувствует любовь Андрея. Он ей принадлежит. Бесстыдница! Ой, какие слова она шепчет ему в ухо! Да, она не отпустит его и тогда, когда в ее горницу через оконце проникнут бледные полосы, предвестницы рассвета... Никто и не должен слышать тех слов! Пускай будет вечная ночь! Никого и ничего ей не надо!
Угловая дворцовая башня.
Горница в ней; кирпичные стены сплошь обиты кизилбашскими коврами. За маленьким круглым столом – Григорий Лукьяныч Малюта Скуратов. Вокруг башни пустынно, внизу переходы, охраняемые стрельцами, и нежилые покои – пыточное место по крамольным делам.
Лицо Малюты веселое. В слюдяную глазницу виден большой желтый круг солнца, затуманенного предвесенней сыростью. Вчера таяло – сегодня с утра подморозило. Февраль, видимо, не будет таким лютым, каким был декабрь.
Григорий Лукьяныч помолился на икону, раскрыл свиток, врученный ему накануне царем.
Просматривая его, с усмешкой покачал головою.
– Они же! – проговорил он. – Вздыхальщики.
Писано самим царем со слов одному государю известного человека. Уже пять лет, – по словам царя, – как он завербован лично самим Иваном Васильевичем в соглядатаи.
Опять боярин Иван Петрович Челяднин, а с ним его неизменный друг Турунтай-Пронский, едва ли не самый кичливый из князей и бояр. Без Ростовского тоже дело не обошлось. А Репнин? Когда же, борода, угомонится?! Фуников... Этот и туда и сюда – не поймешь, какому он Богу молится. И снова пристал к ним Михаил Яковлевич Морозов. Жаль человека! Государь Иван Васильевич хочет уберечь его от греха, любит он этого воеводу, хочет угнать его из Москвы вторым воеводой в Юрьев-Дерпт. И все самые доверенные царские дьяки. Сколько раз царь предупреждал Ивана Михайловича Висковатого, чтоб подальше держаться от дружбы с князем Старицким. В чинах его повышал, государственную печать ему доверил. Ведь был же он когда-то против князя Владимира Андреевича, а теперь стакался с ним. Склонен царю наперекор идти. Чего ему надо? Все у него есть. И дом богатейший в Китай-городе, и казны в сундуках немало, и почетом окружен как никто, а вот поди ж ты!.. Не прямит царю, с недругами его якшается! Дьяки Поместного приказа за ним тянутся, Василий Степанович и Путило Михайлович. Как же! Он заступник их и покровитель! Да Андрей Васильев из Посольского приказа... Тоже его воспитанник. А казначей Иван Булгаков? Чего этому пьянице надо?
Все они уверены, будто Ивану Васильевичу неизвестно, как они собираются то у князя Владимира Андреевича, то у Турунтая-Пронского, то у святоши Щенятьева и противу войны восстают! Вишь и море на западе – пустая забава царя, и народ и деньги царь якобы безрассудно расточает. Казначей Иван Булгаков даже государственную тайну перед друзьями открывал о расходах на снаряжение кораблей... А на поминках по митрополиту у князя Старицкого тот же Иван Булгаков во хмелю говорил, что-де царь немало бросает золота на подкуп немецких сановников и не жалеет будто бы казны на морскую торговлю, от которой один убыток. И даже будто бы государь разбойниками заморскими не гнушается. Дешево ли будут стоить корабли, кои царь снаряжает для дацкого корсара Керстена Роде? Жаль, что не все пришлось подслушать в тот день, его, Малютиным, людям.
Князь Владимир Андреевич постоянно жалуется боярам на несправедливость Ивана Васильевича, заточившего его матушку Евфросинию в монастырь. И это известно!
– Изобидел брат Иван неповинную душу моей матушки, – жалуется всем Владимир Андреевич. – Бог его покарает за это!