* * *
На Москве-реке пустынно. В Замоскворечье приземистые обывательские избы как-то съежились, почернели после захода солнца, будто чего-то испугались. Слышен пронзительный, тревожный крик пролетевшей над Москвой-рекой стаи гусей. Пахнет осенью, воздух свеж и прохладен, но во дворце окно в царский садик открыто.
Сторожа притаились в кустах, не спят.
Умирает лето... В грустной тишине отдыхающего от дневной толчеи Кремля слышится царю прощальный шепот золотистой листвы прадедовских лип... Может быть, в этом едва уловимом шелесте мирного увядания таится грусть предков над несбывшимися надеждами, неоконченными сказками и разбившей их суровой былью! Может быть, то – невидимое присутствие Анастасии?
В руках Ивана Васильевича любимые им гусли, подаренные ему соловецкими иноками, а на китайском столике перед ним большие листы бумаги, испещренные крючковатыми знаками, кружочками и черточками. Ниже – рукописные строки псалмов.
Жизнь царя – это не все!.. Приказы, дьяки, воеводы в этот ясный сентябрьский вечер кажутся сном... Там, куда рвется душа, – райский простор, лазурь небес и цветники чудесных светил... Там херувимы и серафимы, покой и безмятежность. Там... Анастасия!
«Господи, воззвах к тебе, услыши мя...»
Иван Васильевич закрыл глаза, веки его вздрагивают, на щеках слезинки... Руки тянутся к струнам...
Сторожа, притаившиеся под окном, замерли, едва переводя дыхание.
Они слышат голос царя, гусельные вздохи:
Милость и суд воспою тебе, Господи!
Пою и разумею пути непорочные,
Творящих преступление возненавидех,
Державу твою возвеличу делом моим,
И украшу обитель свою цветами разума,
И свершу суд правды над видимым и невидимым врагом,
Жажду приять страдание во имя твое,
Не убоюсь слез и воздыханий чад моих...
Жмутся друг к другу ночные сторожа и робко крестятся, прислушиваясь к словам псалма...
Голос царя, то тихий и грустный, то громкий и гневный, кажется страшным, непонятным...
«Земля – жилище человека – не есть ли ты сосуд человеческого труда и страданий для живых и безмолвное пристанище мертвым, равняющее счастливых и несчастливых, властелинов и рабов, цариц с холопками?»
Струны умолкли.
Глаза царя впиваются вопросительно в сгущающийся за окнами мрак.
Мысли растут:
«Изо всех племен человеческих, успевавших возвыситься на крайнюю степень благосостояния, довольства и могущества, ни одному до сих пор не удавалось на ней удержаться... Несчастья родятся вместе с человеком...
Прав Вассиан: «Не ищи себе благополучия на земле, все проходит и все подвержено тлению...»
Но прав ли будет царь всея Руси, – спрашивает себя мысленно Иван Васильевич, – если он, убоясь тленья, страшась смерти и полагаясь на милость Божию, оставит на попечение Бога своих подданных и не станет ими управлять так, как ему, царю, кажется оное к лучшему?
Увы! Человек редко делает разумный выбор между добром и злом, и еще реже владыка, творя добро родине, не причинял бы тем кому-либо зла...
Есть ли в мире сила благодетельнее солнца? Однако не от него ли происходит и наивысшее зло – засуха и пожары? Но... кто на земле захочет отказаться от солнца?»
Лицо Ивана Васильевича оживляет улыбка: нет такой твари на земле, чтобы могла жить без солнца!
Владыки мира сего созданы Богом – вершить добрые и злые дела во благо своих народов.
Снова пальцы касаются струн.
Ах, как бы хотелось одним сильным, громким ударом по струнам выразить всю эту страстную внутреннюю убежденность в благодетельности единой власти для людей!
Дрогнули гусли.
Громкие властные звуки струн вторили мощному, выражавшему не то гнев, не то приказ голосу царя.
Глаза Ивана Васильевича устремлены ввысь.
«Бог дарует человеку часть своего величия. Царь земной повинен охранять этот дар от посрамления. Оберегать Божеское как в вельможе, так и в черных людях, и никто не должен чинить ему помехи в том! Помню твои слова, моя незабвенная юница!»
Гусли умолкли.
Зашуршала бумага – царь торопливо ставит причудливые знаки на бумаге, отмечая ими понижение и повышение своего голоса, печаль и смирение перед божеством и сменяющее их торжество мысли, мысли царя и властелина.
Отложив гусли в сторону, Иван Васильевич быстро поднялся и, отворив дверь, крикнул постельничего.
Вошел Вешняков, низко поклонился.
– Бог спасет! – ласково кивнул головою царь. – Ожидаю. Напомни святителю.
Ни перед кем и никогда Иван Васильевич не открывал своей слабости к «гусельному гудению», а тем паче к собственному песнетворчеству и песнопению. Одному митрополиту Макарию он поверял эту свою тайну. Царь и сам поддерживал духовенство в его борьбе с «игрищами еллинского беснования», и не причислены ли «гусли, и смыки, и сопели» Стоглавым собором к этим игрищам?! Царю ли нарушать обычаи, им же, вместе со святыми отцами, установленные?
Иван Васильевич подозрительно покосился на раскрытое окно. Почудилось, будто в саду кто-то разговаривает. С сердцем прикрыл его.
На лице легла тень досады.
Увы, и царю приходится таиться! Вседержитель милостив к царям, он прощает их слабости, но никогда не простит народ царю нарушения закона, церковью установленного.
Горе государю, преступившему свой закон!
Он снова выглянул в окно, там никого не было, – значит, просто так показалось. Никто не слышал гуслей и песнопения. Смерть тому, кто услышит это! Уже пойманы люди и пытаемы жестоко, обвиненные в словах о «безбожии» государя. А люди те – монахи и, видимо, вассианцы, хотя и упираются, не признаются в еретической связи с заволжскими старцами. Мутили народ – царя хулили!
Раздался стук в дверь. Царь Иван вздрогнул.
На пороге в черной рясе стоял старенький, седой митрополит Макарий. Глаза его, черные умные, встретились с глазами царя.
Иван Васильевич, смущенно склонившись, подошел под благословение.
Сухими руками, крест-накрест, митрополит размашисто благословил царя.
Сначала опустился на скамью царь, затем митрополит.
Иван Васильевич молча указал на лист, исписанный им напевными «крюками» и знаками, и на гусли. Макарий с любопытством стал разглядывать написанное.
После этого Иван Васильевич подошел к столу с гуслями, взял их и, глядя в бумагу, провел пальцами по струнам.
Макарий всегда поддерживал в царе его любовь к пению. Не раз сравнивал он Ивана Васильевича с Давидом-псалмопевцем. И это было лучшею похвалою царю за его пение.
И теперь Макарий с глубоким вниманием слушал Ивана Васильевича, почтительно отойдя в сторону.
Увлекшись пением, царь поднялся во весь свой громадный рост и, держа перед собою лист с крюковыми нотами, стал петь полным голосом, четко отделяя один слог от другого. Щеки его раскраснелись; ряд больших сверкающих белизною зубов слегка сдерживал мощный поток сочного баса.
Окончив пение, Иван Васильевич несколько раз перекрестился. Помолился на иконы и митрополит.
Оба сели на скамью. Грудь царя высоко поднималась, слышно было неровное, взволнованное дыхание.
Митрополит с горячею похвалою отозвался о прослушанном.
– Сладковнушительное пение и бряцание гуслями, – вразумительно произнес Макарий, – украшало не токмо величественную святую церковь, но и мудрых мужей-венценосцев. Царь Давид перед Саулом, ударяя в гусли, злого духа, находившего на Саула, бряцанием и пением отгонял. Тако писано в Книге Царств. Благодать святого духа нисходила на псалмопевца, егда под бряцание гуслями он восклицал великим голосом... То же было и со святыми апостолами, егда они, собравшись, пели и веселились во славу Божию... Дух святой снизошел и на них...
Иван Васильевич с приветливой улыбкой слушал слова митрополита.