Он как будто проговаривает заученный текст. Адриенна… я предупреждал: я готов поверить во что угодно. Но ты слишком ретиво за меня взялась.
— От кого?
— Простите?
— Я спросил только: от кого вы наслышаны, что я леплю, господин мэр? Об этом никто не знает.
Его нос морщится, уголки рта ползут вниз, а подбородок немного задирается. Он смотрит через мое левое плечо вверх, что-то ищет глазами в небе, потом важно кивает:
— Хорошо, договорились.
Обнаружив, что так и не выпустил мою руку, мэр еще раз пожимает ее и отходит, кивнув ожидающим очереди. Потом склоняется над коляской, ловит длинными белыми пальцами крошечные пальчики Адриена, сжимает их и тихонько покачивает его ручку — то ли выражает соболезнование, то ли играет. И, перекрестившись над могилой, идет к своему телохранителю, коротающему время в тени.
Выслушав слова сочувствия последнего продавца и в шестидесятый раз поблагодарив, смотрю на могильщиков: те, утирая пот, переводят дух над почти засыпанной ямой. Думаю о моем банковском счете. После похорон я в глубоком минусе: одиннадцать тысяч. Пожалуй, выходного пособия хватит, чтобы погасить задолженность, но вот дальше… Плата за квартиру, детское питание, остальное-прочее…
В последний раз пожимаю чью-то руку и ухожу с кладбища, катя перед собой коляску. Адриен заплакал. Мои сослуживцы, видно, проголодались, а может, сообща решили, что мне надо побыть одному: на парковке ни души, подбросить нас некому. Я пересекаю раскаленную площадь в полной тишине, только поскрипывают колеса коляски. Часы на церкви бьют двенадцать.
Два парня из похоронного бюро пьют пастис в кафе «Юнион»; они соглашаются подвезти нас, хоть им и не по пути, и мы с сыном размещаемся сзади, там, где возят покойников. Все время, пока мы едем, он кричит. Бутылочка, которую я на всякий случай захватил с собой, нагрелась так, что я не решаюсь его поить, боюсь обжечь. Подбираю цветок, выпавший из венка, и подношу к глазам малыша, чтобы отвлечь. Он тотчас перестает плакать. Я сижу над колесом и подскакиваю на каждом ухабе. Смотрю на сына.
— Ты загорел в гостях у мамочки. Вообще-то она не тут живет, как бы тебе объяснить… Это вроде загородного дома.
Он хлопает глазками. Все понимает. Конечно, я просто заговариваю свою боль, но что остается делать? Слезы льются неудержимо, я трясусь на катафалке и мысленно переношусь в наш дом, в праздничную ночь 14 июля, когда мы любили друг друга, — но теперь там нет тебя… Теперь там пахнет детскими какашками и кипяченым молоком. Я не справляюсь, Адриенна. Только на людях храбрюсь, потому что застенчив и не хочу, чтобы меня жалели. Но как мне быть с этим ребенком, с этим комком плоти, барахтающимся в подгузниках, которые я всякий раз меняю с чувством тошнотворного омерзения, — а он в отместку срыгивает на меня свои молочные смеси? Прошло всего три дня, ты лежишь в земле, а мне остались грязные подгузники, припадки тошноты и бессонные ночи. Нам было так хорошо. И я так хотел его. Так мечтал… Помоги мне, любимая. Помоги не возненавидеть ребенка. Сегодня ночью он то и дело будил меня плачем, и мне привиделось, будто я хватаю его за ножку и бью о стену, пока он не замолчит. Ужас.
— Не очень растрясло? — спрашивает водитель катафалка.
— Какой славный у вас малыш, — улыбается его напарник.
— Чем-нибудь помочь?
Я качаю головой: нет, все в порядке, спасибо, удачи вам. Стою перед своим подъездом, все еще растягивая губы в вымученной улыбке. Я никогда не плакал на людях. Профессиональная привычка продавца… Ко мне обращаются, и я сразу же улыбаюсь. А кто будет обращаться ко мне теперь?
Из почтового ящика торчит письмо. Фирменный конверт «Пюблимаж». Я подписываюсь на их издания по долгу службы: заведующему секцией игрушек следует знать, что дети любят, что они читают, чем дышат. Ежемесячно я получаю сорок комиксов. Через два часа я стану безработным.
Держа письмо в зубах, вкатываю коляску в подъезд, беру на руки Адриена — от него уже попахивает, но он молчит, и глазки закрыты. Поднимаюсь по лестнице. Включить стерилизатор, достать подгузники — и бумажные полотенца, и масло, и вату, и присыпку, и бельевую прищепку для моего носа. Конверт я не глядя рву пополам и бросаю в мусорное ведро. Вдруг, уже взявшись за ручку стенного шкафа, замираю, достаю одну из брошенных половинок: оттуда выглядывает чек. Наверно, возвращают переплату за последнюю подписку. «Тридцать пять…». Хвост суммы остался на второй половинке, и я отыскиваю ее среди грязных подгузников. «…тысяч франков». Тридцать пять тысяч франков.
Ноги подкашиваются, я опускаюсь на табурет. Сопроводительное письмо сообщает: «Дорогой Симон, на твою открытку выпал главный приз, ты выиграл увлекательное путешествие в Диснейуорлд на двоих: возьми с собой папу, маму или любого, кого пожелаешь. Твой друг Лягушка Боб». Второе письмо более официальным слогом уведомляет, что денежный эквивалент в размере тридцати пяти тысяч франков высылается месье Шавру Симону.
Я бегу к Адриену, забытому на кресле в прихожей, показываю ему разорванный чек и дрожащими пальцами склеиваю половинки скотчем. Извини, подгузники я тебе поменяю позже: я не посылал никакой открытки, это недоразумение, надо бежать с чеком в банк, пока его не аннулировали. Гениально, Адриен. У папочки больше нет задолженности. Поблагодари мамочку.
В дверь звонят. Мои старики. Ну и скорость. Я не разрешил им ехать на кладбище, хотел поберечь, но смерть Адриенны как будто вернула обоим молодость — я просто глазам не верю. Мина снова энергична, деловита и горда собой, как в ту пору, когда мать уехала со своей театральной труппой, оставив меня у нее на руках.
— Это мы! — гаркает Деда.
— Люсьен, — шипит Мина и толкает его локтем: мол, потише, у Симона ведь горе, да и малыша напугать можно.
Они бросаются к Адриену, ахают, поднимают его, целуют, тискают и переносят на пеленальный столик. Деда — недаром он сорок лет ставил музыкальные номера в местном казино, — уже напевает ему что-то из репертуара Мистингетт. Мина — она, кажется, прозрела, как только ее глаза снова кому-то понадобились, — меняет подгузники. Обо мне забыли. Муравьи нашли добычу посущественнее. И как же быстро они похоронили Адриенну. А ведь любили ее. Наверно, в их возрасте смерть слишком близка, чтобы думать о ней долго. Пусть мертвые погребают мертвецов. А живые пеленают младенцев. Похоже, самый мертвый здесь — я.
Увидев сумму на чеке, менеджер по работе с клиентами вцепился в мою руку, начал поздравлять, потом спохватился: простите, простите, искренне соболезную. Он благодарит меня за приглашение — еще бы, он понимает мое горе, — но увы, никак не мог прийти сегодня утром, служебное совещание, да входите же.
Приглашение еще лежит на краешке его стола, в стопке бумаг, приготовленных на выброс.
Адриен Шавру
с радостью и скорбью
приглашает вас на свои крестины
и погребение его мамы.
Бонбоньерок и венков
прошу не приносить.
Менеджер предлагает мне сесть, усаживается напротив в вертящееся кресло и заводит разговор о всевозможных льготах, которые банк готов предоставить мне в рамках револьверного кредита, ссуды с плавающей ставкой или ипотеки под уникальный процент: и одиннадцать годовых. Я долго слушаю эти отвлеченные разглагольствования, чтобы вообразить себя напоследок богатым и преуспевающим, хотя следующая деловая встреча у меня — с безработицей, которой мне нечего противопоставить, разве что опоздание.
Когда я выхожу из банка, эвакуатор забирает мою «Ладу». Что ж. Это была память о прошлом. Я понял тебя, Адриенна: от прошлого у меня не должно остаться ничего, кроме твоего сына. Прощай, малютка «Лада». Отдохни, наберись сил и живи долго, а когда пойдешь с молотка, достанься более удачливому хозяину. Я стою на краю тротуара минут пять, ожидая, когда крюки, цепи и таль закончат свою работу. Потом смотрю, как габаритные огни эвакуатора скрываются за углом авеню Маршала Фоша. Теперь можно и в магазин, выслушать приказ об увольнении.