— Что с тобой? — спросил меня комиссар, увидев, как я вхожу в его кабинет с лицом цвета бумаги, и я сказал ему, что у меня болит живот, что отнюдь не было ложью, потому что весь сгусток нервов бился у меня там, словно дрожащая голова Горгоны Эвриалы (дочери Форкия и Кето, со своей шевелюрой из змей); я закончил дела с комиссаром и почувствовал, что у меня нет умственных сил продолжать свое софистическое опровержение предположения, и все мои рассуждения рухнули замертво, и я уже не мог восстановить их, потому что философские рассуждения — как сны: они рассеиваются, прежде чем врезаются в память, быть может, потому, что речь идет об эфемерных ментальных построениях. (Не знаю.)
У меня создавалось впечатление, что разоблачительные слова Кинки проходили сквозь стены и гулко звучали по всему комиссариату, словно были произнесены в рупор:
— Этот полицейский курит травку, и принимает таблетки, и наряжается волшебником, и у него пиратская радиостанция, и он состоит в связи с толстой лесбиянкой…
Само собой, я начал во все стороны сыпать вопросительными знаками, чтобы понять, удастся ли мне узнать о причине задержания Кинки:
— Что он сделал?
(И так далее.)
Но никто не знал ничего конкретного, и от этого я еще больше нервничал, потому что неопределенные подозрения — самые ядовитые, поскольку рисуют почти бесконечный радиус опасения.
Мне было пора уходить, и я по-прежнему ничего не знал.
(— Что-то серьезное, — говорили некоторые, основываясь на том, что комиссар даже не выходил выпить кофе на протяжении более двух часов, хотя официант бара напротив уже принес ему пять или шесть чашек.)
И я пошел домой, теряясь в неведении, и позвонил Хупу, не знает ли он чего-нибудь, но он даже не был в курсе задержания, так что, чтобы развеять тревогу, я вознамерился придумать какую-нибудь тему для своей учебной работы, потому что, как я уже сказал, мое предположительное предположение о предположении уже никуда не годилось: предположительная угроза. Я стал пролистывать книжицу, куда записывал важнейшие мысли философов в поисках какой-нибудь зацепки и тут наткнулся на забавное суждение Анаксимандра: человеческое существо, так же как и остальные животные, происходит от рыб.
(— От рыб?)
(Да, вот что творилось в голове у Анаксимандра.) Это хорошая зацепка, вне всяких сомнений, — рыбы… Я задумал свою работу как беседу между софистами, потому что это показалось мне оригинальным ракурсом:
— Ты утверждаешь, о Анаксимандр, что все животные происходят от рыб?
— Да, действительно, это так.
— Кошки тоже?
— Да, кошки тоже.
— Согласно этому, кошки, выходит, каннибалы, о Анаксимандр.
— Каннибалы?
— Да, потому что, по твоей теории, когда кошка съедает рыбку, она ест своего предка. И более того: когда ты и я едим мерлана, выловленного в Критском море, мы на самом деле являемся антропофагами, потому что жадно уплетаем сородича.
(В общем, так работают софизмы.)
Этим я и занимался, как вдруг стал думать о бесконечном, и это показалось мне лучшей темой для моей работы, чем тема рыб, так что я не стал сомневаться: «Слово „бесконечное“ стоит использовать с большой осторожностью. Или даже вообще не следует никогда его использовать, потому что оно обозначает идею не сказать, чтоб ложную, но иллюзорную. Кто-то как-то ночью во времена палеолита подумал о чем-то неизмеримом и безграничном, о чем-то, являющемся беспредельной суммой всего огромного, и так зародилась идея бесконечности. Но правда состоит в том, что человеческий разум — по крайней мере мой — не может даже вообразить бесконечное по той простой причине, что бесконечное не вмещается в человеческую мысль. (Примерно то же происходит и с Ничто, знаменитой мысленной концепцией, конечно, но оно не может быть физической ирреальностью: Ничто — это место.) (Быть может, плохое место, но место.) (Потому что если Ничто существует как таковое, мы можем отправиться туда на экскурсию, и будем при этом где-нибудь.) В общем, когда мы думаем о бесконечности, мы не думаем именно о чем-то бесконечном, а только о чем-то очень большом. Вот так просто: о чем-то большом, но не о бесконечном, потому что эта идея превышает нашу способность понимания…» И тогда я услышал, как колотят в дверь. А существует только один человек в мире, который вместо того, чтоб позвонить в звонок, станет колотить в дверь моего дома, — старина Хуп.
— Что за ядреная чертовщина произошла со стариной Кинки?
Я сказал ему единственное, что мог сказать: что я ничего не знаю, — и он мне сказал, что он тоже.
— Но, может быть, ты что-нибудь разведаешь?
И мы какое-то время разрабатывали гипотезы.
Потом Хуп изложил передо мной новый план: Тот, Кто Был предложил отправиться на разведку на нефтяную платформу, чтобы рассмотреть эту утопию на месте, и Хуп взялся за то, чтоб посредством своего агентства организовать эту поездку через Португалию. Он уже заручился одобрением Молекулы и Мутиса.
— Ты с нами, приятель?
И я сказал ему, что нет, само собой, потому что эта афера с водной страной кажется мне ребяческим вздором, и мне странно, что Мутис присоединился к экспедиции, обещавшей быть еще более безумной, чем наша поездка в Пуэрто-Рико.
— Только одни выходные. Решайся.
И я сказал ему, что подумаю, только для того, чтоб избавиться от его настойчивости, потому что даже под угрозой силы я не поеду в это путешествие. (Тем более что и Молекула в деле…)
— Я хочу попросить тебя об одолжении, — сказал он мне, снимая ботинки, и я задрожал, не только из-за того тревожного факта, что он снимет ботинки (?), но и потому, что концепция «одолжения», которой придерживается Хуп, всегда сопряжена с чужой жертвой. — Тебя не затруднит помассировать мне ступни? Я прямо ходить не могу, — и он показал мне свои голые ноги, и пошевелил пальцами, словно куклами, и воззвал к нашей дружбе, и спросил меня, есть ли у меня какой-нибудь крем.
Массируя ему ноги, я вдруг увидел его ауру, кто бы мог подумать, — ведь такое нечасто увидишь. Это была аура темно-лилового цвета, что совсем неплохо, потому что этот цвет входит в гамму благоприятных тонов. Тогда я закрыл глаза и почувствовал, как через его ступни в меня переливается сказочное умиротворяющее видение: улыбающийся фавн, полный силы, бегает вокруг группы молодых существ, самцов и самок, почти обнаженных, и все там очень зеленое, а небо бирюзовое, и тут ступни Хупа показались мне на ощупь двумя копытами, и я открыл глаза.
— Не останавливайся пока что, приятель. Продолжай.
И я продолжал массировать ему ступни, жесткие пальцы с жесткими ногтями, привыкшие скакать по мифологическим лугам, где играют эфебы и нимфы с их шаловливой невинностью, среди которых упорные фавны сеют радостный ужас своим бездонным желанием, своей бесконечной пьяной жаждой молодого тела, своим вожделением к доступным задницам, своей алчностью к вагинам цвета смятой розы.
(— Еще крема, Йереми.)
Когда мы покончили с этим, Хуп объявил мне, что собирается просить меня еще об одном одолжении, и, полагаю я, на лице моем помимо воли изобразился испуг, потому что Хуп обычно продвигается от меньшего к большему.
— Не бойся, приятель. Слушай, тебе только нужно поговорить со своей подружкой, убийцей собак…
И, в общем, попросить у нее, чтоб она достала кетамин.
— Кетамин? — спросите вы.
Тот же вопрос задал себе я. Так вот, кетамин — это обезболивающее, часто используемое в ветеринарии, но, в зависимости от дозы, оно может проявлять свою вторую, психоделическую сущность, поскольку обеспечивает разделение духа и тела, и ты принимаешься порхать повсюду, как призрак, беззаботный и невесомый, среди ветров и бесконечных панорам, и это, как говорят, напоминает путешествие смерти. (И его дают лошадям и собакам во время операции.) (И вышеупомянутые лошади и собаки становятся обдолбанными, как обезьяны.)
— Кетамин, старик. Запиши.
(Мария сказала мне, что у нее нет кетамина и что она не намерена впутываться в грязные дела, потому что уже арестовали нескольких ветеринаров, злоупотреблявших этим веществом, ставшим модным среди избранной группы психотропных пионеров.) (Галеоте, эксперт по наркотикам, подтвердил мне данное положение дел и заверил меня, что основное воздействие кетамина заключается в том, что чувствуешь себя чем-то вроде мечтательной коровы.)