Если существует типично национальное времяпрепровождение, то люди тогда предпочитали околачиваться на улице, стоя где-нибудь на углу или посреди пляжа в ожидании, не появится ли что-то из-за поворота. По вечерам, еще когда я не осознавал и не стеснялся сам себя, мы с полудюжиной приятелей собирались около аптеки Дозика и пели новомодные шлягеры, порой соревнуясь, кто споет лучше (за пару центов можно было купить по-пиратски размноженные на мимеографе слова какой-нибудь новейшей песенки). Когда мне исполнилось пятнадцать, это развлечение стало казаться детским, но в нашей компании я имел репутацию непревзойденного комика и импровизировал, подражая «Трем знаменитым конферансье», к которым даже тогда мы относились с некоторым пренебрежением, как бледной тени «Братьев Маркс». У нас была своя сыгранная футбольная команда, и один из полузащитников, громила с тяжелым подбородком по имени Изя Леновиц, с которым никто не любил связываться из-за его железных коленок, мог хлопнуть меня по тощей спине, попросив: «А ну, Арти, выдай-ка». И я отважно придумывал какой-нибудь монолог, обреченный просуществовать не более пяти минут. Не отдавая себе отчета, я не раздумывая отчуждался от самого себя и покидал толпу зрителей, чтобы встретиться с ними один на один.
За исключением мамы и брата, как я уже говорил, не помню, чтобы кто-нибудь добровольно брал в руки книгу, ибо в этом не было никакой насущной необходимости. Ребята по соседству интересовались совсем другим, в основном как бы заполучить какую-нибудь девчонку, невинную жертву мужского сластолюбия, — в то время в нашем районе обитала некая Мария Костильяно лет тридцати, с огромной грудью, похоже, немного дурочка. Поговаривали, что, если прийти к ней с коробкой конфет от Уитмена, она на все соглашалась и все разрешала. Так это или нет, но на улице над нею хихикали, и она время от времени останавливалась и начинала кричать на какого-нибудь мальчишку-обидчика. Однажды в подвале я застал ребят из нашей футбольной команды, когда они занимались мастурбацией, но это противоречило идеалам, которые, на мой взгляд, нас объединяли, не говоря о том, что я был слишком застенчив, чтобы присоединиться к ним. Кроме того, я предпочитал мечтать о женщинах наедине.
Мама записала меня в среднюю школу на год раньше окончания начальной, и меня все время преследовала мысль, что я от всех отстаю, по крайней мере на один год. Наверное, для того, чтобы доказать обратное, я умудрился, несмотря на тощее, нескладное телосложение, попасть в старших классах школы имени Авраама Линкольна во второй состав футбольной команды. Я быстро бегал, а длинные руки помогали ловко ловить мяч. Но с весом в сто двадцать фунтов меня легко блокировали на поле ребята фунтов на пятьдесят потяжелее. Во время игры я боялся удара в лицо и специально тренировался, бросаясь на ногу противника, которую, по счастью, обычно не мог ухватить. Однажды во время серьезной потасовки с командой первого состава я, зажмурив глаза, бросился на нашего защитника номер один, невысокого гнусного проходимца, которому прочили большое футбольное будущее. Случайно уцепившись за ногу, я сильным ударом повалил его, что удивило не только всех остальных, но больше всего меня самого. Когда мы поднялись, он съездил мне по шее, но дать сдачи я не успел. Принимая через несколько минут пас, я был атакован, и меня повалили, так что порвалась связка, и колено долгие годы не разгибалось, невозможно было распрямить ногу без сильной, обжигающей боли. Из-за этой травмы меня через восемь лет освободили от службы в армии.
* * *
Я всегда был уверен, что я плотник и механик. В возрасте четырнадцати или пятнадцати лет я накупил на свои с трудом заработанные двенадцать долларов — за доставку хлеба мне платили по четыре доллара в неделю — строительных материалов и решил пристроить заднюю веранду к нашему небольшому дому на 3-й улице. За помощью я обратился к одному из своих дядюшек, которые в начале тридцатых годов осели со своими семьями в Бруклине. В те времена район Мидвуда еще не был застроен, и они могли наблюдать, как их дети вышагивают за двенадцать кварталов по заросшему кустарником пустырю в школу. Мои родственники — Менни Ньюмен и Ли Болсем — были коммивояжеры и в отличие от нашей семьи имели каждый столярные инструменты, которыми орудовали по выходным у себя дома. Одолжить молоток, однако, мог только Ли, поскольку к подобной работе не относился серьезно. Менни придерживался иной точки зрения и вообще никому не одалживал своих инструментов. Эта принципиальность нередко приводила к тому, что он мог на глазах отречься от очевидного, вроде лопаты, висевшей за его спиной на стене гаража, где он любил, сидя в нижнем белье, в теплую погоду резаться с соседями в карты.
Ли Болсем, сама доброта, обладал мягким голосом и слабым сердцем, отчего двигался неспешно и осторожно. Мы засели за чертежи. Веранда получилась не сразу, а по окончании строительства стало ясно, что она не стыкуется с домом. Тем не менее мое сооружение простояло добрых два десятка лет, дюйм за дюймом медленно сползая в сторону от кухни. В те дни я впервые пережил лихорадку созидания: ложась спать, не мог дождаться утра. Это чувство вновь вернулось ко мне холодным апрельским утром 1948 года, когда я занялся постройкой мастерской рядом со своим первым домом в Коннектикуте, собираясь написать пьесу о коммивояжере. Мысль оставить после себя реальный след на земле никогда не теряла для меня своего очарования. Люди среднего достатка, как правило, пренебрежительно относятся к физическому труду, и мне не очень понятно мое собственное пристрастие к нему, так же как симпатия и уважение к его представителям.
В двадцатые годы, когда Миллеры на своем лимузине приезжали с Манхэттена навестить Ньюменов и Болсемов, найти их жилье не представляло труда: вместе с четырьмя другими сдвоенными деревянными домишками, покрытыми плоскими крышами, с крылечками в три ступени они составляли улочку, упиравшуюся в пустырь с высокими тополями, папоротниками и дикими розами, где множество протоптанных тропинок заменяли жителям асфальтированные улицы и тротуары. Ближайший магазин находился в двух милях, поэтому картошку закупали стофунтовыми мешками; сами консервировали выращенные на собственном участке помидоры; подвалы здесь в отличие от манхэттенских, с их неизменным запахом кошек, крыс и мочи, всегда пахли землей. До переезда в Бруклин обе семьи несколько лет жили в небольших городках на севере штата Нью-Йорк и потому немного гнусавили и говорили с твердым раскатистым «р», что особенно было заметно у женщин. Они отличались от ньюйоркцев провинциальной размеренностью мысли, любовью к посиделкам и твердой уверенностью в том, что они настоящие американцы. Они дружно жили с соседями, среди которых было немало семей нееврейской национальности, и в отличие от манхэттенских евреев никогда не приглашали домой ни кровельщиков, ни водопроводчиков, справляясь с этой работой сами.
За порядком в доме у Ли и его жены Эстер следили до замужества три их дочери. Повязав головы пестрыми шелковыми платками, они, казалось, только и знали, что чистили свой небольшой дом, полировали мебель и драили ступени крыльца мыльной водой. Ньюмены, как могли, тоже поддерживали у себя порядок, но в их доме царила сумеречная атмосфера с налетом сексуальности и дремы, лжи, фантазии и какой-то противоречивой непредсказуемости.
Менни Ньюмен был смышлен и уродлив, как вылезший из-под земли Пан: низкорослый, шепелявый, с глубоко посаженными карими глазами, узловатым висячим носом, темной задубелой кожей и заскорузлыми руками. Когда я входил в их дом, он, стоя в рабочем комбинезоне с молотком, отверткой или коробкой из-под обуви, в которой хранился набор порнографических открыток, осматривал меня, словно видел впервые, а если встречался прежде, то не желал делать этого вновь. Он всегда соперничал во всем и со всеми. Ему казалось, что мы с братом составляем постоянную конкуренцию двум его сыновьям. У него было две дочери и два сына. Старшая, Изабелла, несмотря на то что пошла в отца, была настоящей красавицей, младшая, Марджи, хрупкая грустная девушка, отчаянно острая на язычок, сидела взаперти из-за мучившей ее гнойничковой сыпи. Но даже ей непозволительно было терять надежду, и в этом, как я понял позже, заключалась вся суть особого пути Америки: они постоянно жили в ожидании не просто чего-то хорошего, но фантастического, триумфального, в корне меняющего жизнь. В этом доме не знали иронии, его стены сотрясали радостные возгласы торжества по поводу побед, которых не было, но которые обязательно должны были быть. Мальчики станут «орлятами»-скаутами, круглыми отличниками, по утрам будут убирать постель, часто и вдохновенно рассуждать о чести семьи, что не мешало им вместе с Берни Кристаллом и Луисом Флейшманом тут же бежать в местную кондитерскую к Рубину и заговаривать ему зубы, пока их приятели не обчистят выставленную в витрине трехфунтовую круглую стеклянную вазу с дешевыми сладостями. Или же по целым неделям сосредоточенно, как исследователи Южного полюса, будут готовиться к походу на Медвежью гору, чтобы в соответствии с высокими принципами скаутского движения где-то по дороге в харчевне подцепить старую проститутку и, проведя с ней в палатке ночь, утром отказаться платить за двоих, сказав, что как братья они сойдут за одного. Все им завидовали, особенно старшему, Бадди. Он играл в бейсбол, футбол, баскетбол, о нем дважды или трижды писала бруклинская «Игл», и ему требовалось два часа, чтобы собраться на свидание — набриолинить черные волосы, припудрить тальком лицо, ободряюще похлопать себя по животу и скорчить перед зеркалом гримасу, чтобы полюбоваться своими зубами. Как и отец, он был смугл, но чуть повыше ростом, косую сажень в плечах унаследовал от деда Барнета и своей матери Энни, самой подвижной из них, которая безропотно несла на себе весь крест житейских невзгод. Люди сочувствовали ей, когда она, спокойно, ободряюще улыбаясь, чтобы Менни не ощутил себя уязвленным, ласково уговаривала его отказаться от мысли покрасить дом в оранжевый цвет, несмотря на удачную сделку, которую ему удалось заключить во время распродажи на Фултон-стрит, приобретя несколько галлонов этой краски. С дочерьми, естественно, она была построже, год за годом направляя их, как корабли, давшие течь, в гавань замужества, разделяя с Марджи ее печальные заботы о коже и смиряя порывы Изабеллы раньше времени распрощаться с тем, что чуть позже можно будет пристроить повыгоднее.