Мать выходит из хаты, говорит отцу, что надо бы борова у печи почистить, «а то сажа уже тлеет в них – как бы, не дай бог, пожара не было»; отец прерывает мать: «не мешай, – вишь, думаю». Мать замечает, что «каждый человек думает». Отец приходит в раздражение. Все дело, мол, в том – о чем и как думать! «Василь – о кишке, Терентий – о мешке, а Йосель – о мошне – разве это значит думать!»
Мать вздыхает и уже шепотом, чтобы не перейти предел отцовского раздражения, добавляет, что из всех его думок ей и жидкого кондера не сварить…
Напомнив про сажу в печных боровах, мать все же помешала отцу думать. Ей теперь придется выслушать о мыслях, навестивших отца и прерванных ее приходом. На той же завалинке мать присаживается на почтительном расстоянии от отца. Она слушает его рассуждение про образование. На лице матери виноватая улыбка. Просто так сидеть без дела ей совестно. Большим рукам ее со вздувшимися венами и искривленными от труда пальцами очень неуютно. Мать не знает, куда руки деть. То обопрется ими о вытершийся до камня-ракушечника угол завалинки, то положит их на колени. Наконец руки успокоились на груди. А отец продолжает толковать про образование, которое самому-то отцу не досталось. Умный человек, толкует отец, и без образования умен. Зато из дурака оно делает заносчивого дармоеда; что мелко душных людей образование делает еще мельче и злее; что образование, больше чем для дела нужно, то же, что в кулеш соли переложить; наконец, нельзя, мол, взять и человеку образование – дать! Он сам его должен взять!..
Мать слушает и думает про себя: ну зачем это все отцу? Чуднóй, чуднóй мужик…
Почему-то отец не любит Григория. Как он его только не обзывает! И «красивый бычок», и «грамота дураку вредна», и «ни рыба ни мясо». Соперничество двух сельских грамотеев? Вроде бы нет. Григорий грамоте научился в Красной Армии, из которой недавно вернулся, и совершенно не кичится этим приобретением. Оно ему далось легко. На большее, чем почтарские дела, он его не распространяет. Скорей всего отец находит, что мала отдача от образования почтаря.
– Что сегодня в газете? – спрашивает отец улыбающегося Григория.
– А то я ее читал? – простодушно продолжает улыбаться Григорий. – Много в ней всякого написано, а что к чему – бис его знает!
– Ладно, ладно. Хай черт, хай бис, абы яйца нис. Зачем только тебя научили читать! Дай-ка мне «Висти» («Известия») батюшки. Прочитаю и сам ему занесу.
И в который раз уж Григорий берет грех на душу! Отдает отцу поповскую газету. Почтарь неодобрительно сплевывает сквозь сжатые зубы («с-сык!»), вытирает платочком лицо и шею. Отец какую-то секунду презрительно смотрит на платок – городскую штучку. Можно подумать, что Григорий, обойдясь этим красивым, белым с синим, платком, сделал непристойность. «Ну, давай, ступай себе с богом. Я читать буду».
Переступив целой ногой – для надежности опоры – отец углубляется в чтение. Винтом вывертывая голову, я заглядываю в газету и под нее. Нет в ней картинок! Я рассматриваю сапог отца. Единственный сапог его весь в заплатах и заплаточках – овальных, круглых, продолговато-закругленных. Кое-где заплате не хватило места и она залезла «внахлест» на заплату-предшественницу. Все заплаты по краям – в радиально расходящихся, вытертых и коротких лучиках дратвы. Так городские дети рисуют солнце…
Сапожник Панько, у которого мы недавно были, не хочет чинить отцовский сапог («кожа сгнила, под дратвой рвется»), уговаривает отца надеть, как все, постолы или лапоть. Отец и слушать не хочет сапожника. Я чувствую, что Панько очень стесняется говорить худое про казенный – «николаевский» – сапог отца. Сапожник быстрыми движениями острит об обломок точильного камня нож с ручкой в кожаном чехольчике, затем, попугав тараканов, разгребает из-под ног колодки, обрезки кожи, старые голенища, покоробившиеся и гнилые стельки – наводит порядок. Лицо Панько такое же измятое и морщинистое, как его старые голенища. Отец смотрит на Панько с горделивым осуждением, преувеличенно нахмурившись, будто и слушать ему такие глупости совестно. Сменить свой солдатский сапог на лапоть!
…Постепенно на завалинке собираются мужики, соседи, прохожие: всем интересно узнать: «що там, в столыци, пышуть».
Здесь и сосед наш Василь, со всем на свете всегда согласный, и старый дед Юхим, глухой как пень, вечно голодный, неухоженный бедолага с иконописным ликом, терпящий всяческие притеснения от злой снохи своей. Сквозь рваную рубаху проглядывает ребристая дряблая нагота дидуся. Кисти рук его темные и непомерно длинны. Про дидуся Юхима парубки наши сочинили частушку: «Как наш дедушка Юхим записался в совихим (то есть – осоавиахим), потому что он у нас крепче всех пускает газ». Дед любит «слушать» эту частушку: он ценит всякое внимание, особенно молодежи. Ни за что он не сознается, что не слышит! Парубки поют – он внимательно слушает, кивает в лад головой; они смеются – он смеется громче всех. Даже не поймешь, кто над кем смеется! И сейчас, ерзая по завалинке костлявым задом, дидусь Юхим смотрит в рот отцу. То ли впрямь пытается догадаться о смысле слов, то ли по привычке притворяется слышащим и понимающим. Иной раз дед забывает про свою роль. «Щось? Щось?» – переспрашивает дед. Все словно оглохли на голос глухого. Дед Юхим не обижается.
Мужик в старой солдатской шапке – кнышем (грубо подделанный каракуль этой линючей николаевской шапки уже вытерся, позеленел) – мне незнаком. Он из соседнего села, идет в город на «заработки». Он плотник и любовно поглаживает ладный свой остроотточенный топор, похожий на алебарду. Он нежит и холит этот топор. То поточит брусочком, то просто милуется матовым блеском лезвия. Объяснения отца, что «оппозиция» от слова «позиция» и, значит, одно и то же, мужик этот подверг сомнению. «Как же одно, если слова разные!» Отец долго «крутит волу хвост», пока из прочитанного ему самому не проясняется, что «оппозиция» – «это то, что против».
– Я же тебе толковал, – говорит отец, – не враги против, а свои!
– Не-э! Ты другое говорил!..
И так до тех пор, пока Василь, тронув вислые усы, не берет сторону отца – какая, мол, разница.
– В общем, как у вас в комнезаме: дерутся, власти всем хочется. Оппозиция! – говорит отцу Василь.
– Ото як же, власти над мужиком всем хочется, – и на этом сходится все собрание, все кивают головой, и дед Юхим тоже. И все же, отец проявляет большую осведомленность, знает поголовно всю оппозицию, и кто чем ведает в Москве. А главное, знает характер и качество каждого (кто у него «оратор», кто «ученый» или «интеллигент», а кто-то – «из простых»), точно это его полковые сослуживцы!
Мать любит слушать, когда отец вслух читает газету. Она искренне не верит, что и она могла бы научиться читать слова по таким мелким и разным буковкам-блошкам. Все они ей кажутся похожими, и у нее рябит в глазах от них. Едва заглянет в газету или книгу, мать тут же хмурится и судорожно трясет головой: «Нет, нет!» Будто в летний ясный день нечаянно посмотрела на яркое солнце. Не раз уже отец брался за просвещение матери – засмутится, машет рукой, будто предлагают ей что-то неприличное. Мать полагает, что читать – особый дар нужен. Доводы отца про школьников, пацанят неразумных, которые все, как один, умеют читать даже самые мелкие буковки, ничего не меняют в убеждении матери: «У них мозги молодые!»
Мать все же находит себе дело. Выносит из хаты корыто, устраивается чуть поодаль от мужиков и принимается скоблить остатки квашни. Она быстро орудует кривым ножом, внимательно слушает чтение и отцовский комментарий к передовице «Висти». Время от времени мать вздыхает: то бандиты, то оппозиции. Жить не дают злые люди…
Я пытаюсь помочь матери: мне интересно поскоблить корыто, но взяв нож в руки, я тут же увлекаюсь; на изнанке тонкой ленточки теста, которую строгает у меня нож, заметна бурая дорожка. Это уже древесина от корыта! А тесто нужно матери, чтоб была закваска для будущей квашни. Мать отнимает у меня нож и сама быстро-быстро заканчивает скобление. От корыта приятно шибает в нос кислым хлебом и еще немного тем запахом, который издает отцовская пляшка.