— Не может быть!
— Как это — не может?
— Нантакет — одно из лучших мест на свете!
— Ты там была?
— Нет, конечно, не была. Это место действия глав моего любимого романа, “Моби Дика”.
— Не читал.
— Разве можно дожить до твоего возраста, не прочитав “Моби Дика”?!
Через некоторое время я стала отличать центипеды от ромбоидов, обзавелась репродукцией гравюры Хокусаи “Вид универмага Митсуи в районе “Эдо Суруга” из серии “36 видов Фудзи”, на которой запускают с крыши бумажных змеев, парящих в небесах над возвышающейся на горизонте Фудзиямой, и из тридцати видов японских бумажных змеев вызубрила семь: эма (обетовый), беккако (с изображением комедианта, смешащего людей, отгоняющего злых духов), бука (с шумовым эффектом), нагасакихата (японский ратник), эммадойин (царь преисподней), кома (волчок с изображением героев сказок) и змей-бабочка.
— Между прочим, один из самых любимых в Японии змеев — макко, слуга самурая, с бумажным хвостовым раструбом, — моя конструкция, — с гордостью заявил Студенников.
— Как это твоя?
— Я послал ее в прошлое с одним из косоуровских зондов. И она вернулась ко мне, как видишь, — через Японию.
— Пойду я, пожалуй, домой, — сказала я.
— Иди, иди.
В крошечной прихожей у зеркала висела фотография смеющейся светловолосой женщины с маленькой серьезной девочкой на прибрежном летнем песке.
— Кто это?
— Жена и дочь.
— Чьи? — тупо спросила я.
— Мои, — ответил Студенников.
— Ну, мы пошли, пошли, — промолвила я, слезы наворачивались на глаза, я отвернулась, чтобы он не заметил, — прощевайте, пока, пишите письма.
— Ждите. Пишем.
Я задержалась за закрытой дверью, слушая его удаляющиеся шаги.
Было холодно, неуютно, темно, дул ветер.
Вне себя бежала я по меридианному проспекту, чувствуя себя обманутой, опозоренной, обобранной, хотя Студенников ничего мне не обещал, о чувствах своих не заикался и пальцем меня не тронул. Вот как, у него есть жена и дочь! Дважды чуть не попала я под колеса, перебегая улицу.
Первый шофер орал из окна грузовика отчаянно:
— Ах ты, сука рыжая, холера …, …, куда же ты прешь, …, глаза-то разуй!
Второй шофер на секунду остановил свою легковушку у тротуара, я сперва подумала: сейчас выскочит, шарахнет монтировкой или оплеух надает; нет, постояв несколько секунд, он завел мотор и уехал.
Наутро решила я больше никогда не встречаться с любимым моим, нарядилась во все темное, долго разглаживала гребешком кудри, уехала в институт, письма разносила к вечеру; по счастью, ему писем не было.
Писали Абу, Абаканову, Ивановым, Верветченко, Галактионову, Войно-Оранскому, Гамильтону, Задгенидзе, Николаевым и Петровым.
А также Наумову, которого встретила я у почтового ящика.
— Что это мы сегодня как белены объелись? — спросил он, завладевая своим конвертом.
— Запускали ли вы когда-нибудь бумажного змея? — спросила я в ответ.
— Когда мне было лет десять, — отвечал Наумов, — а потом началась война, и процесс прервался навеки.
— Знаете ли вы, что у Студенникова есть жена?
— Знаю, конечно.
— Где она?
— На квартире живет, как положено, кто-то там болеет, то ли тесть, то ли теща, а что?
— Может ли человек обманываться в том, как другие люди к нему относятся?
— Сплошь и рядом. Все только то и делают.
— Принимали ли вы когда-нибудь желаемое за действительное?
— Постоянно!
— Летаете ли вы во сне? Один или с кем-то?
— Летал, когда рос. Единоличными вылетами ограничивался, без эскадрилий.
— Отчего иногда чувствуешь ненависть к посторонним людям?
Тут выронила я пачку писем, расплакалась, собирая их, и быстрехонько ретировалась.
Наумов сказал мне вслед:
— В жизни не сталкивался с такой идиотской анкетой.
Уснув в минувшую ночь, я не просто летала. Все бумажные змеи витали надо мной и со мною, вся стая: доисторические, полные магии, парившие над войсками Вильгельма Завоевателя, взлетавшие над пальмами Океании, взыгрывавшие над головами умельцев, они праздновали во славу аэродинамики и Эола День Змея девятого числа девятого месяца Поднебесной. Ветер проникал в оскаленные пасти змеев-драконов, в пустоту туловищ, качались драконовы перья, завывала “змеиная музыка” трещоток, свирелей, опийных головок мака, натягивались леера, развевались ленты. Все корейские и малайские были тут, и даже самый первый (конечно же, изобретенный греком, Архитом Торентским, ибо все есть в Греции и все оттуда пошло) был явлен мне, а на гигантских византийских пролетали угрюмо-восторженные воины, и один шваркнул в ближайшую дюну свою миниатюрную самоделку для неприятельского стана — зажигательную бомбочку. Проследовала стайка Вещего Олега из-под Царьграда, кони и люди бумажны, позлащенны; а вот и компания детищ ученых мужей, двигателей прогресса, изобретателей, господ Вильсона, Франклина, Ломоносова, Ньютона, Эйлера, Харграва, Лилиенталя и Маркони со товарищи. Я уже сама лечу, привязанная к змею, словно лазутчица времен русско-японской войны, наши трансцендентные соревнования необычайно масштабны, и такую-то фору дают всем осоавиахимовским забавам заокеанские гости, островные красавчики, инженерно-технические шедевры, иллюстрированные молитвы праздника мальчиков! два доблестных самурая кривят губы на северо-востоке, а знаменитый вор Кинсуке Какиноки, прикрученный к своему гигантскому летуну и только что укравший золотые чешуйки драконов и дельфинов с кровли крепости Нагоя, задевает меня шелковым рукавом.
Меридианный ветер усиливается, я кричу, просыпаюсь, зная точно, что не было среди стаи только змея Фукусукэ с изображением гнома, приносящего удачу, потому что удача не для меня, у Студенникова есть жена и дочь, которых спросонок я ненавижу мерзкой ветхозаветной ненавистью, внушенной мне, должно быть, эммадойином, змеем-царем ада.
Хоть я и решила раз и навсегда порвать со Студенниковым, меня так и подмывало поговорить о нем с кем-нибудь. Например, с Наумовым. Но в ближайшие дни ни ему, ни соседям его не причиталось ни писем, ни газет. Стало быть, зашла я в наумовский коридор сама по себе, но не тут-то было, меня чуть не сбил с ног мчащийся, дабы ссыпаться с лестницы, румяный юноша с канцелярской папкой в руке; вслед за ним несся разъяренный Наумов, потрясавший лыжной бамбуковой палкой, кричащий: “Что ты сделал, мерзавец?! Ты убил человека!” Через секунду от них осталось только эхо в темнеющих дворах, где я, уходя, и простывшего следа их не застала. Ухмыляющийся Петик пояснил мне: мол, совсем рехнулся Себенаумов, молодой человек — автор, в произведении которого убили главного героя.