XV. Представь себе, милый Луций, отец мой, который, как я вспоминал, никогда набожностью не отличался, теперь ни шагу не делал без советов и предписаний легионного авгура, который чуть ли не поселился у нас в доме.
Лусену с новорожденной заперли в комнате отца, и целых восемь дней, до того, как состоялось наречение, никто не имел туда доступа, кроме отца, авгура и жрицы, срочно доставленной из Астурики Августа, из храма Юноны-Луцины. Жрица эта привезла с собой священные повязки, которыми обмотали грудь моей мачехи Лусены, чтобы отстранить от нее всяческие несчастья.
Семь суток кряду, денно и нощно, дом охраняли трое солдат – те самые, с топором, с пестом и со щеткой; вернее, солдаты, разумеется, сменялись, но неустанно и неусыпно воздух разрезал грозный топор, а порог обивал громкий пест, прогоняя огненного змея Сильвана – заклятого врага рожениц и новорожденных. Беспрестанно совершались возлияния и воскурения; не только на алтаре в атриуме, но во всех помещениях дома были установлены специальные курильницы.
В первую ночь Мойрам, богиням судьбы, были принесены в жертву три белые овцы и три черные козы. Во вторую ночь Илифиям, покровительницам рождения, была предложена так называемая либа; я видел, как храмовая жрица готовила этот священный пирог у нас на кухне: толкла отжатый сыр, в металлическом решете смешивала его с медом и мелко нарезанной петрушкой. На третью ночь в жертву Матери-Земле отец зарезал во дворе супоросую свинью.
В оставшиеся дни молились главным образом Юноне, а также богине Румине, которая, как ты знаешь, дает матери молоко, а младенца приучает сосать грудь…
Лишь на восьмой день я наконец увидел свою сестренку. В атриуме собралось много народу – в основном сослуживцы отца и несколько соседей. Никто из Пилатов к нам, разумеется, не пожаловал. (Ты помнишь, дед ведь проклял моего отца, когда тот женился на Лусене.) Зато нас почтили своим присутствием префект конницы и несколько легионных трибунов. За неимением престарелых родственниц по отцовской линии, обряд совершила жрица Юноны. Она взяла ребенка из колыбели, вынесла его в атриум и тут, на глазах у всех, смочила палец слюной, отерла им лобик и губки моей сестренки, а затем слегка ударила ее по щекам, и когда девочка заплакала, спросила моего отца: «Как будут звать это дитя, римлянин?»
Отец не сразу ответил. Потому что когда жрица ударила девочку по щеке, лицо Марка Пилата исказилось от боли, а когда девочка заплакала, отец с такой ненавистью посмотрел на жрицу, что, похоже, лишился дара речи.
Но префект конницы поспешил на помощь и, дружески обняв своего подчиненного, насмешливо произнес:
«Ответь жрице. Объяви имя своего ребенка».
И тогда в яростной радости отец воскликнул:
«Пилата! Примула! Дочь моя и моей возлюбленной жены Пилаты!»
И жрица торжественно провозгласила в атриуме, над очагом, перед ликами предков:
«Примула Пилата! Желаю тебе всяческого благополучия и благоденствия на многие лета». И вручила младенца моему отцу…
XVI. Я внутренне произнес сейчас «моему отцу». Но в том-то и дело, что, приобретя сестру, я совсем потерял отца.
Ты спросишь: разве ты его имел? Да, Луций, он и до этого не баловал меня своим общением. Но теперь он совсем перестал замечать меня. И всё свое внимание сосредоточил на Примуле Понтии.
Начать с того, что он, который ни разу не брал ни отпуска, ни отгулов, теперь на целый месяц отпросился со службы и нянчился с девочкой, как заправская нянька: пеленал ее и распеленывал, качал колыбельку, часами носил на руках, купал в каких-то ароматных и целебных травах, которые сам собирал и сушил под руководством легионного доктора. Ни одну из служанок он к дочери не подпускал – ну разве что позволял им стирать простынки и свивальники, но каждую тряпочку, которая прикасалась к тельцу младенца, потом тщательно проверял и многие заставлял вновь и вновь перестирывать и высушивать на солнце. Он и Лусену подпускал к дочери лишь для кормления, встревоженно и придирчиво за кормлением наблюдал и потом ревниво забирал девочку в свои объятия.
Когда Примула спала, и отцу было нечем занять себя, он мастерил для нее различные погремушки, и каждую отделывал с таким тщанием и с такой любовью, с какими и греческий ювелир никогда не работает над своими драгоценными заказами.
Когда месяц истек, и отцу пришлось вернуться на службу, он старался как можно раньше прийти домой и тут же бежал к малышке, чтобы нянчить ее или смотреть на нее часами.
Он даже Лусене теперь уделял намного меньше внимания. Вернее, мечтательно или деятельно обожая малышку (надеюсь, ты простишь мне этот поэтический оборот речи), он иногда словно спохватывался, вспоминал о жене и, бросая на нее нежные, быстрые взгляды, как бы оправдывался и говорил: «ну, это ведь твое продолжение! любя ее, я и тебя еще сильнее люблю и лелею!..»
XVII. Боги ниспослали моему отцу удивительный дар любви. Честно говоря, Луций, я ни разу не встречал человека, который умел бы так полно, так всепоглощающе своей любви отдаваться.
Это понимали даже его сослуживцы, солдаты и офицеры, люди, вроде бы, грубые и созданные для убийства, а не для нежных чувств. Во всяком случае, я не слышал, чтобы они подшучивали или подсмеивались над отцом. «Он потерял голову», говорили они про отца, но говорили некоторые – с восхищением, некоторые – с завистью, и почти все – с уважением.
XVIII. Вот только мне в этой любви совершенно не было места. И чем ревностнее, чем упорнее я пытался о себе напомнить, тем жестче перед моим носом захлопывалась дверь.
Мои попытки обратить на себя внимание отца можно условно разделить на три категории, вернее, на три этапа.
Сперва я просто решил заявить о себе. Ну, например, когда, возвращаясь со службы, отец входил во двор, я всякий раз там оказывался, с приличного расстояния метко и точно бросая орехи в узкое горлышко амфоры. – Ноль внимания… Или: я стал скакать по двору и по дому на деревянной лошадке. – И скоро отец у меня эту лошадку отобрал. При этом не сказал мне ни слова и даже не посмотрел на меня, а просто взял лошадку и унес к себе в комнату, будто она могла потревожить покой маленькой девочки.
Тогда я решил стать полезным. В комнату, где утвердилась моя сестра, меня, разумеется, не пускали. Поэтому я караулил под дверью, и стоило отцу выйти из комнаты, бесшумной тенью следовал за ним и всячески норовил прийти на помощь: дверь отворить, пеленки подать, за ножом сбегать, если отец садился мастерить погремушки. – Всё тщетно, милый Луций. В лучшем случае, отец замечал меня и безразличным тоном командовал: «отойди», «не вертись под ногами», «не трогай», «положи на место». А в худшем – проходил в дверь, брал пеленку, принимал нож, словно дверь сама перед ним отворилась, свивальник упал с веревки ему на плечо, а нож случайно оказался у меня в руке, и он его у меня отобрал… Представь себе, совершенно пустой и безразличный взгляд, на тебя обращенный, который вдруг вспыхивает любовью и проникается нежностью при виде белого кулечка с розовым личиком!..
Я решился на крайние действия. Однажды, вернувшись со службы, отец застал меня в своей комнате: я лежал на постели в обнимку с распеленатой и совершенно голенькой Примулой Пилатой, которой я гладил ручки, чесал пяточки, целовал в лобик… Я знал, на что иду, и к самому страшному наказанию приготовился. Но этот удивительный человек, мой отец, поступил со мной непредвиденно жестоким для меня образом. Представь себе, он ухмыльнулся, бережно взял меня за руку, вывел из комнаты в атриум и там добродушно объяснил: «Она маленькая. С ней рано играть. Тебе, грязному, к ней даже прикасаться нельзя»… Я думал, он ударит меня. Или выведет во двор и высечет розгами. А он потрепал меня по голове и оттолкнул в сторону. Так отгоняют муху. Так отпихивают стул, о который случайно ударятся ногой…