Как только Лусена увидела и узнала меня, слезы прямо-таки брызнули у нее из глаз и побежали по щекам, по подбородку. При этом она не издала ни звука и ни малейшей попытки не предприняла, чтобы смахнуть или отереть слезы, как это обычно делают женщины.
Марк же выпучил на меня глаза. Вид у него был… Как бы точнее вспомнить и описать?… Помнишь, как он выразился про своего коня-мавританца: «дикий и лютый»? Вот точно таким было у него в этот момент лицо: лютым и диким!
Все молчали. И в гулкой и душной тишине я начал и заговорил:
«Ты, может быть, не расслышал меня, отец? Так я тебе в третий и последний раз повторяю. С человеком, который долго и унизительно издевался над посланцем моего отца, с таким человеком я не могу и не буду жить под одной крышей. Жестокий человек, который во всеуслышание проклял моего родного отца, этот человек тем самым и меня проклял и прогнал от себя. Низкий человек, которую мою любимую и любящую мать прилюдно обозвал грязным и бранным словом, этот подлый старик не может и не смеет после этого быть моим родственником и дедом!»
Казалось, не только люди, но сама природа замерла и слушала мою речь. И я ее завершил и сказал, бесстрашно глядя в выпученные глаза Объекта:
«Ты тоже можешь проклясть меня и прогнать с дороги. По древнему римскому закону ты, как отец и верховный судья в нашем семействе, можешь даже предать меня смерти. Но заставить меня жить с мерзким старикашкой, с тем, кого я отныне даже за человека не считаю, – права не имеешь, ни перед людьми, ни перед богами. Потому что я не безгласное животное, не собачонка и даже не лошадь. Я человек. Я Луций Понтий Пилат, сын всадника Марка Пилата из прославленного клана Гиртулеев! Клянусь вот этими покойниками, их манами и гениями!» – И я, протянув руку, указал на видневшееся поблизости кладбище…
Спасибо тебе, Луций! Хотя ты специально не обучал меня красноречию, но, слушая твои лекции и беседы, я многое от тебя перенял и некоторым фигуркам обучился…
Речь свою я старательно составил, прорепетировал и затвердил, пока шел за обозом. Я ее легко и без запинки произнес, не испытывая ни страха, ни обиды, ни гнева, а радуясь в душе и как бы наслаждаясь своими гладкими словами, своим смелым и торжественным голосом, той благодарной тишиной, которая меня окутывала. Представь себе, чем дольше я говорил, тем больше в глазах у моего отца гнев и оторопь сменялись яростью и торжеством, такими же лютыми и дикими.
И когда я, поклявшись покойниками, наконец, замолчал, отец вдруг с силой ударил себя кулаками в медный нагрудник, затем развел руки в стороны, сначала насмешливо оглядел стоявших радом конников и солдат, затем радостно посмотрел на Лусену и объявил:
«Действительно, похоже, маленький Пилат вдруг взял и вылупился! Если упремся, ничем нас не сломишь. Моя порода!»
И отошел к костру, который уже разожгли молодчики. И несколько раз оттуда донесся его шумный хохот.
Пора мне зайти в калдарий. Сколько можно сидеть в тепидарии?
Глава седьмая
От Тарракона до Ализона
Войдя в калдарий, вдруг подумал: «Я, может быть, потому так долго вспоминаю и описываю своего отца, чтобы сказать тебе и себе: это тоже живет во мне!»
Но тут же явилась иная мысль: «Я совершенно на отца непохож. Мы с ним – прямые противоположности. Во всех отношениях!»
Боги! Боги! От резкой смены температур иногда и мысли сталкиваются…
I. Признав во мне, наконец, своего сына, отец не то чтобы сразу ко мне потеплел и переменился. На следующий день, например, он по-прежнему как бы не замечал меня, ни утром, ни вечером. И то же самое повторилось на второй день и во второй вечер, когда мы подъехали к Баркине.
На третье же утро отец поручил турму первому декуриону Гаю Калену, а сам остался при обозе. Сел в кибитку рядом с Лусеной, и долго они о чем-то нежно и сокровенно молчали, глядя друг другу в глаза и иногда берясь за руки. А я шел по пешеходной тропинке, чуть в стороне, и то наблюдал за родителями, то разглядывал гору, под которой расположилась Баркина. (В этот день кавалькада словно нарочно двигалась шагом и медленно.)
Я вздрогнул от неожиданности, когда рядом со мной вдруг раздался голос отца: «На этой горе когда-то стоял Гамилькар, отец великого Ганнибала. Он велел основать этот город».
Я не заметил, как отец оставил Лусену, покинул повозку и подошел ко мне.
«И Квинт Серторий, великий римский воин и полководец, любил смотреть с этой горы на город и на море, – продолжал Марк Пилат. – А рядом с ним стоял его лучший квестор и любимый легат – Луций Понтий Гиртулей. Слыхал о таком?»
Я солгал, что никогда не слышал. И тогда отец свирепо воскликнул:
«Отдали тебя в лучшую школу! Кучу денег истратили! А чему ты там научился?! Ты даже о Луции Понтии Гиртулее ничего не знаешь! А ведь он твой прадед. Вернее, прапрадед. И в честь него я назвал тебя Луцием!»
Обдав меня яростным презрением, отец отошел в сторону и стал делать замечания конюхам, которые со всех сторон окружали нашу процессию. Потом снова прыгнул в повозку и сел молчать рядом с Лусеной.
Прошло не менее получаса.
Потом отец спрыгнул на землю, подошел ко мне и, насмешливо глядя, сказал:
«Стыдно не знать о своих предках. Тем более о таких, как Луций Гиртулей! Ведь от него произошли не только испанские Понтии, но все галльские и африканские Гиртулеи… И раз уж ты объявил себя Луцием Понтием Пилатом, – тут отец не просто насмешливо, а зло и ехидно на меня покосился, – раз ты на это осмелился, придется мне кое-что тебе рассказать. Чтобы ты не позорил свой род. И меня не позорил своим невежеством!»
И стал рассказывать. О четырех кланах Понтиев: Телесинах, Гиртулеях, Венусилах и Неполах. О самнитском восстании. О битве при Коллинских воротах. Об испанской войне Квинта Сертория. О доблестных деяниях Луция Понтия Гиртулея. О его гибели. О чудесном спасении его младшего сына, Квинта Понтия Гиртулея.
Обо всем об этом я уже вспоминал (см. 2.II и Приложение I) и не стану повторяться.
Рассказывал отец просто и ясно. Он хорошо знал историю; по крайней мере, ту ее часть, которая непосредственно касалась его рода и его клана – клана Гиртулеев. И хотя он не то чтобы мне рассказывал, а скорее говорил сам с собой, я слушал его, что называется, затаив дыхание (насколько можно было его затаить, ведь приходилось довольно быстро идти следом за обозом). И не только потому, что всё в этом рассказе было для меня интересно. Я хорошо понимал, что, благодаря своему искусству разведчика и охотника, отца я, конечно, завоевал и привлек на свою сторону. Но если я на полдороги брошу пойменику, если не превращусь теперь в пастуха, то свою добычу могу быстро утратить – сбежит она от меня к своему прежнему состоянию, к холодному безразличию ко мне. То есть, в данном случае следовало, затаив дыхание, жадно ловить каждое слово, вздрагивая от напряжения и время от времени издавая восхищенные восклицания, быстрые и короткие, чтобы не мешать рассказчику.
Я знал, что, хотя он не глядит на меня, он, однако, не безразличен к моей реакции, он как бы ко мне прислушивается и приглядывается, вроде бы не слушая и не глядя, он чувствует мой интерес и мое восхищение, и они доставляют ему удовольствие, намного более сильное, чем сам его рассказ, и поэтому чем дальше, тем с большей радостью и с большим подъемом рассказывает и рассуждает.
Похоже, я тогда удачно сыграл свою роль пастуха. Ну да, окончив рассказ, вернее, прервав его чуть ли не на полуслове, отец, так и не глянув на меня, вскочил на лошадь и ускакал догонять турму. И потом несколько дней опять словно не замечал меня и не разговаривал со мной.
Пока мы не добрались до Пиренеев.
II. Пиренеи мы преодолевали по самой восточной, приморской дороге, через перевал Баниул. И когда мы только начали на него подниматься, нас со всех сторон обступил и окутал мокрый и плотный туман.