Они миновали район Данубе и поворачивали влево, на Корсо, когда-то респектабельную набережную с расположенными на ней многочисленными кафе и ресторанами. Набережная находилась на другой стороне реки, в другой части города, именуемой Пештом. В этот час она была темной, безлюдной и пустынной, как все улицы столицы, по которым они проезжали. В ней ощущалась тоска по прежним дням, вызывающая возвышенно-романтическое воспоминание о прошлом, более ранних и счастливых временах. Трудно, невозможно было вызвать в памяти облик тех, кто здесь прогуливался всего каких-нибудь два десятка лет назад: людей веселых, свободных, уверенных в завтрашнем дне и устойчивости мира, уверенных, что грядущее будет таким же светлым, беззаботным.
Даже смутно, даже приблизительно все это невозможно уже было представить. Невозможно представить себе вчерашний Будапешт, самый прекрасный и счастливый из городов, каким никогда не была Вена. В этот город приезжало столько жителей Западной Европы, иногда на очень короткое время, на день-другой, чтобы потом, поддавшись очарованию этого города, никогда уже не вернуться домой. Но все это миновало. Даже память об этом почти ушла.
Рейнольдс никогда раньше не бывал в этом городе, но знал его так хорошо, как мало кто знал из жителей Будапешта. Дальше западного берега Дуная, в переполненной снегом темноте, смутно маячили дополняемый воображением королевский дворец и собор, в котором когда-то короновали королей, он знал, где они расположены, знал, что они все еще стоят на прежнем месте, знал их так хорошо, словно прожил в городе всю свою жизнь. Справа возникло величественное здание венгерского парламента и связанная с трагическими событиями, обагренная кровью площадь перед ним, на которой во время Октябрьского восстания погибла тысяча венгров, раздавленных танками и расстрелянных из крупнокалиберных пулеметов АВО, установленных на крыше самого парламента.
Здесь все дышало подлинностью. Каждая улица, каждое здание стояли там, где им и следовало стоять, – точно там, где ему рассказывали, что они будут, но Рейнольдс не мог избавиться от растущего ощущения нереальности, иллюзорности происходящего, словно был просто зрителем, наблюдающим за всем этим со стороны. В обычных условиях лишенный воображения человек, которого нещадно натаскивали на то, чтобы он был полностью лишен воображения, чтобы подавлял свои эмоции и чувства, подчиняясь жестоким требованиям прагматизма и разума, не проявил бы никакого интереса к окружающему. Вот почему Рейнольдс отметил довольно странное состояние своих мыслей, теряясь оттого, что не мог дать им объективную оценку. Это могло быть и неким предчувствием поражения, уверенностью, что старый Дженнингс никогда снова не вернется домой. А может быть, это было просто следствием воздействия холода, усталости и безнадежности, делающей все призрачным в пелене падающего снега, завесившего все окрест. Но ему было хорошо известно, и он вполне отдавал себе в этом отчет, что причина возникших в нем чувств не заключалась ни в одной из названных вероятностей. Это было нечто иное.
Они свернули с набережной в длинный, широкий, обсаженный деревьями бульвар Андраши Ут. Эта улица прекрасных воспоминаний проходила мимо Королевской оперы к зверинцу, ярмарке и городскому парку, являясь неотделимой частью тысяч дней и ночей удовольствия и радости, свободы и отдыха от повседневных трудностей для десятков тысяч жителей в дни, которые давно миновали, и ни одно место на земле не было так близко сердцу венгров.
Прошлое не повторится, что бы дальше ни происходило, даже если независимость и свобода снова сюда вернутся. Теперь Андраши Ут олицетворяет собой только репрессии и террор, стук в дверь посреди ночи, коричневые грузовики, приезжающие забрать человека из дома. Андраши Ут – это тюрьмы и лагеря, депортация, пыточные камеры и смерть. Андраши Ут нынче – это и штаб-квартира АВО, штаб-квартира венгерской секретной полиции. Но все равно Майкл Рейнольдс по-прежнему испытывал ощущение отрешенности и нереальности происходившего. Он знал, где находится, знал, что его время истекло. Начинал понимать, что имел в виду Жендрё, говоря о ментальности людей, которые так долго жили в атмосфере террора и всюду проникающей смерти. Он также знал теперь, что всякий, кто совершает подобную поездку, не будет уже чувствовать себя, как прежде. Равнодушно, почти с академическим отстраненным интересом он размышлял, как долго сможет продержаться в камере пыток и какой из последних дьявольских способов уничтожения человека ожидает его.
«Мерседес» замедлил скорость, тяжелые покрышки стали скользить и скрести по замерзшей наледи мостовой, и Рейнольдс почувствовал, как его впервые охватил страх, рот пересох, словно выжженный, а сердце бешено заколотилось. Волна страха прокатилась по груди и желудку, словно туда попало что-то тяжелое, твердое и острое. Все это он испытал мгновенно, несмотря на усилие сохранить лишенный всяких эмоций стоицизм, выработанный годами, и скорлупу равнодушия, в которую прятался в целях самозащиты. Но ни следа всех этих переживаний не отразилось на его лице. Он знал, что полковник Жендрё внимательно наблюдает за ним. Знал, что если бы он был тем, за кого себя выдавал, невинным обычным жителем Будапешта, то на лице его должно было бы отразиться чувство страха, но не мог заставить себя так поступить. Не потому, что не был способен изобразить страх, а потому, что знал о взаимосвязи между выражением лица и умственным настроением. Показать страх означало, что и на самом деле ты испытал чувство страха. Но изображать страх, когда ты на самом деле боишься и отчаянно сражаешься с ним, было бы фатальным… Полковник Жендрё словно прочитал его мысли.
– У меня больше нет сомнений, мистер Буль, только полная уверенность. Вы, конечно, знаете, куда попали.
– Конечно, – ровным голосом ответил Рейнольдс, – я проходил здесь не одну тысячу раз.
– Вы не проходили здесь ни разу в своей жизни, но сомневаюсь, что любой коренной житель города смог бы нарисовать такой точный план Будапешта, как это сделали бы вы, – благодушно заметил Жендрё и остановил машину. – Узнаете здесь что-нибудь?
– Ваша штаб-квартира. – Рейнольдс кивнул на находящееся в пятидесяти ярдах здание на противоположной стороне улицы.
– Точно, мистер Буль. Мы приехали к месту, где вам следует упасть в обморок, впасть в истерику или просто застонать от ужаса. Как это делали все остальные. Но вы так не поступили. Может быть, вы совершенно лишены страха? Завидное, если не достойное всяческого восхищения качество. Но такого качества, уверяю вас, более не существует в этой стране. Или, может быть, ваше завидное и восхитительное качество заключается в том, что вы испугались, но суровая школа уничтожила любую возможность внешнего проявления страха? Во всяком случае, друг мой, вы обречены. Вы не принадлежите к числу местных жителей. Может быть, вы и не являетесь грязным фашистским шпионом, как назвал вас наш приятель из полиции, но вы точно являетесь шпионом. – Жендрё посмотрел на часы и как-то особенно пронзительно взглянул на Рейнольдса. – Как раз после полуночи. То время, когда работается лучше всего. Что же касается вас, то… вас ожидает самое лучшее обращение и самое лучшее жилище. Правда, маленькая звуконепроницаемая комната находится глубоко под землей, под улицами Будапешта, и только три офицера АВО знают в Венгрии о ее существовании.
Он еще некоторое время смотрел на Рейнольдса, а потом завел мотор. Вместо того чтобы остановиться у здания АВО, он резко свернул с Андраши Ут налево, проехал сотню ярдов по неосвещенной улице и вновь остановился – ровно настолько, чтобы завязать Рейнольдсу глаза шелковым платком. Через десять минут после многих поворотов, которые совершенно лишили возможности Рейнольдса ориентироваться, а он понимал, что именно для этого они и предназначались, машину пару раз тяжело подбросило на ухабах, резко наклонило вниз, и она въехала в какое-то, судя по звуку, закрытое помещение. Все ощущения местонахождения и направления были потеряны: Рейнольдс услышал только, как гул двигателя отразился от стен. Когда мотор замер, услышал еще, как закрылись тяжелые металлические двери.