Я тихо рассмеялся. Скоро и следа от этих господ не останется. Мы просто наплевали на них. И нам за это абсолютно ничего не сделали.
В Нойхаммере мы выжимали из наших танков все, что только можно. Техники показывали свое искусство, водители состязались в скорости, стрелки — в меткости. Затем настал черед ориентирования на местности: каждый командир получил карту и точку назначения. Мой экипаж пришел шестым в роте. Не самый лучший показатель, но и не худший.
Двухкилометровый забег выиграли силезцы, зато в плавании — нужно было одолеть стометровку — пьедестал почета достался моему башенному стрелку Курту Пфайлю.
Заканчивался грандиозный спортивный праздник, в который вылился финал маневров в Нойхаммере, настоящим турниром — зрелищем для рядового состава: офицеры соревновались в стрельбе в цель из личного оружия. Я довольно быстро выбыл из состязания и присоединился к болельщикам.
Все мы страстно желали победы нашему командиру майору Кельтчу. Когда он, небрежно и ловко, вскидывал руку с пистолетом, у меня прямо сердце замирало. Казалось, нет ничего важнее, чем услышать отчетливый звук выстрела и затем, после паузы, нужной для осмотра мишени, выкрик дежурного: «Девять!» или «Десять!».
Кельтч сохранял невозмутимое выражение лица и только поигрывал платком, который мелькал у него между пальцами, как у фокусника.
После вполне ожидаемой победы он праздновал в офицерской столовой и поставил всем исключительно хороший коньяк.
Тот август был теплым и ласковым. После Нойхаммера мы двинулись к полигону на берегу Балтийского моря, где не столько занимались стрельбами, сколько бродили по окрестностям и купались. Вода была уже холодной, и мы страшно веселились, когда затаскивали в море какого-нибудь мерзляка. Мне кажется, мы никогда больше не смеялись так много, как в те дни.
У нас было немного времени для отдыха в родных казармах, после чего мы двинулись на полигон Кенигсбрук под Дрезден.
Был самый конец августа, двадцать седьмое или двадцать восьмое число. Небо в эти дни становится ласковым, голубым, и такого же цвета голубые цветочки мелькают на обочине дорог, словно пытаясь задержать уходящее лето.
У нас нашлось время для цветочков (почему я, собственно, их упоминаю), поскольку наш полк не сразу приступил к тренировкам, а дня два обустраивался на месте.
* * *
В Кенигсбруке собралась вся Первая танковая дивизия: кроме нашего Второго полка еще Первый (их гарнизон располагался в Эрфурте) плюс танковая бригада полковника Шаля.
Дивизионные маневры были посвящены отработке взаимодействия подразделений на поле боя; у нас были рации — почти на всех танках, — так что в большинстве случаев работать было сплошным удовольствием. Машина, надежно отлаженная нашими техниками, слушалась идеально. В конце маневров отличное состояние нашей техники даже отметил в своей речи генерал танковых войск Лутц. Он сказал, помнится, что был приятно удивлен тем, как быстро и как хорошо отладили мы танки, которые получили отнюдь не в идеальном состоянии.
— В конце нынешнего, тридцать седьмого года нам еще предстоят большие маневры вермахта, — говорил Лутц. — И сейчас мое сердце переполняется гордостью, когда я думаю о том, каких успехов достигли наши изумительные танковые войска. Горячий дух германского воина одушевил неодушевленный металл, готовый ринуться в бой, чтобы отомстить за поруганную родину и принести свет народам Европы.
Большие маневры проходили в Мекленбурге. Присутствовали фюрер и Муссолини. Они лично наблюдали за финальной фазой маневра, когда наша «Черная армия» разгромила «Голубую». Мы прошли на танках по пересеченной местности, «заняли» несколько городков, — везде нас восторженно встречало местное население, так что танки буквально ехали по букетам цветов и лентам, — мы уклонялись от обстрелов и, в свою очередь, подавляли огневые точки противника. Под конец над полями пролетели наши самолеты — наводящие ужас «Штуки» с их характерным подвывающим звуком, от которого у неподготовленного человека душа уходит в пятки, а у нас сердце наполнялось гордостью и ликованием.
Фюрер обратился к войскам с речью. Я впервые видел его так близко. Брат говорил о впечатлении, которое он производит: никогда не знаешь, какого Адольфа Гитлера ты встретишь — ожидаешь громогласного вождя, оратора, зовущего в бой, а видишь сердечного собеседника. Вот и мне в тот день казалось, что каждое слово фюрера было обращено лично ко мне. Он затрагивал какие-то глубинные струны моей души, когда говорил о Германии, о возрождении мощи вермахта, о предстоящих свершениях. Все это было просто, ясно и легко доходило до сердца.
Я вдруг понял, что у меня мокрое лицо, — слушая фюрера, я бессознательно плакал. Но в тот миг я не стыдился своей чувствительности. В тот день в строю многие плакали.
* * *
Весной тридцать восьмого я ехал из Эрфурта в Айзенах на мотоцикле. У меня был отпуск, который я решил провести в каком-нибудь городе, где меня никто не знает. На протяжении нескольких лет я практически не оставался в одиночестве: рядом со мной постоянно находились люди.
Это одна из особенностей нашей службы, и тут уж ничего не поделаешь. Как говорится, в танке тесно. В эту, казалось бы, ничего не значащую сентенцию танкист вкладывает колоссальное количество оттенков смысла.
Я хотел снять номер в маленьком пансионе и провести дни очень тихо. Может быть, встретиться с девушкой и посмотреть с ней хороший фильм, а потом зайти в кафе. Выпить пива с добрыми горожанами. Каждое утро покупать пирожки в одной и той же лавочке. Читать газету за завтраком.
Я планировал съездить также на пару дней домой, повидаться с мамой и, если получится, с Альбертом. Альберт был в эти дни страшно занят, так что я не был уверен в том, что он захочет тратить время на младшего брата-солдата. Но кто знает? Семья есть семья, кровь не водица.
Когда до конца отпуска оставалось всего несколько дней, я взял мотоцикл и поехал в Айзенах. Мне подумалось, что нужно сообщить о том, куда я направляюсь, командиру полка, — в те дни им стал теперь уже подполковник Кельтч.
Шел дождь, но я упрямо двигался по дороге. В воздухе чувствовалось дыхание весны. На мне был хороший водонепроницаемый плащ и шлем. Мотоцикл слушался, как добрый конь, и мне приятно было ощущать его покорность человеческой воле. По сравнению с танком мотоцикл был совсем маленьким, и совладать с ним было куда проще.
Так я думал, пока внезапно не услышал противный визг и не увидел, как земля взбрыкнула и прыгнула на меня. Сверху, вращая колесами и выбрасывая прямо мне в лицо клубы дыма, на меня рухнул мотоцикл.
Полагаю, на несколько секунд я потерял сознание. Когда очнулся, дождь поливал меня с прежним равнодушием, мотоцикл, подыхая, продолжал по инерции вращать колесами, язычок пламени плясал возле бензобака.
Из последних сил я отполз от предателя-мотоцикла и скатился в кювет. Потом раздался взрыв. Я оглох, в голове загудело, перед глазами потемнело, — словом, я заполучил небольшую контузию. Я попробовал встать на ноги и тут же рухнул с громким воплем: определенно, левая нога была сломана. Мне оставалось выбраться на дорогу ползком и попытаться привлечь к себе внимание проезжающего транспорта.
Приблизительно через полчаса появился армейский грузовик. Я боялся, что он меня раздавит, но, с другой стороны, прятаться от него было неразумно, если я хочу, чтобы меня обнаружили. Я размахивал руками, и каждое движение отзывалось в ноге жуткой болью.
Ребята из Первого танкового, к счастью, смотрели по сторонам, поэтому, подняв веер воды из лужи и забрызгав меня грязью с головы до ног, они затормозили. Из машины выскочил унтер-офицер и подбежал ко мне.
Я назвался и объяснил, что сломал ногу. Унтер наморщил свое маленькое личико, похожее на мордочку комнатной собачки:
— Откуда вам известно, что сломана нога? Вы доктор?
— Черт побери, она распухла, как полено, и дьявольски болит! — резко ответил я. — Разумеется, она сломана.