Отец Тимофей.»
После долгого молчания первым приходит в себя Тарас Терентьевич. Потянулся он к графину, налил себе и Карлушке, вопросительно взглянул на остальных и, не заметя ни у кого протеста, налил всем остальным.
- И еще по одной приводит Бог выпить. Используем же случай сей немедленно, пожелав друг другу здоровья и благополучия. Да и разойдемся по домам. Кто его знает, что нас ждет и какую кончину принимать придется.
Карлушка ерзает на стуле:
- А я фам каварю: фот если пы всё Писмарк слюшаль... Тарас Терентьевич вдруг изо всей силы бьет кулаком по столу:
- А чтоб ты сдох с Бисмарком твоим!
Выскакивает в прихожую, быстро надевает шубу, нахлобучивает шапку и вылетает на улицу.
* * *
Вечерами, возвращаясь из училища, переходит Семен широкое поле, доходит до кладбища, перелезает через развалившуюся кирпичную ограду, идет по виляющей меж провалившимися склепами дорожке и выходит через всегда настежь открытые ворота на улицу. Почти каждый раз он должен остановиться и ждать, пока не пройдут с занятий роты камышинского Запасного батальона. Солдаты одеты хорошо, шинели пригнаны ладно, винтовки, да-да - винтовки, взяты на плечо, выровнены, как по шнуру, солдаты идут весело и браво, как один, поднимая и опуская руки в такт широкому пехотному шагу. Подтянутые фельдфебели и унтер-офицеры, стройные офицеры, выровненные ряды крепко отбивающих шаг, строго соблюдающих интервалы взводов, ах, да пусть отец Тимофей пишет, что хочет, вот она наша армия, еще покажет она немцам, где раки зимуют. А что он там страхов насобирал да понаписал, вон и отец говорит, что надо бы ему отдохнуть, в отпуск уехать, отдышаться да отоспаться, вон страхи его и прошли бы. Значит, коли есть даже в Камышине у солдат винтовки, коли маршируют они четко и красиво, коли поют так хорошо... Значит, нечего зря панику разводить!
* * *
В субботний вечерок, а темнеть стало гораздо позже, - весна в полном разгаре, можно будет, несмотря на запрещение реалистам оставаться допоздна в городе, можно будет снова прогуляться по пристани, поглядеть на пароходы «Кавказ» и «Меркурий», «Русь» или «Самолет», послушать, как они, все по-разному, гудят. И чего только нет на Волге! Всё завалено, запружено бесконечными грузами, целый день гудят буксиры, грохочут тяжело перегруженные подводы и фуры по турецкой мостовой, стоит стон от песен, выкриков, ругани и бабьих визгливых завываний, предлагающих бублики, квас, тарань, кислые щи. А что если заглянуть к баталеру? Давно не видались!
Сквозь неплотно закрытую дверь слышен теперь спор нескольких голосов сразу. Толкнув дверь, входит Семен в прихожую и останавливается на пороге. Налево, сложив на груди руки, прислонившись к печи, стоит баталерова жена, высокая, стройная, видная баба, у стола сидят два солдата, только в гимнастерках, распоясанные, раскрасневшиеся, с растрепанными шевелюрами. Их шинели и фуражки лежат рядом, на лавке. Матрос сидит к входу спиной, и гостя видеть не может, не замечает его и хозяйка, глядящая на пехотинцев. Один из них, чернобровый, еще сравнительно молодой, другой постарше, белобрысый, веснушчатый, смотрит на хозяев и говорит громко, почти кричит:
- А я тебе што толкую? Щи да щи, борщ да борщ, каша да каша! А они, офицерья, только повернулси, вот и тащит ему денщик разные шнитцеля с каклетами. А наш брат, говорю я тебе, што ни день...
Не меняя позы, презрительно отвечает солдату хозяйка так, будто ей с ним и говорить противно:
- Только зря брешешь. Будто сами мы ничего не знаем. Дома-то за такие щи ты бы три раза «Камаринскую» отхватал. А попал в армию, и зачал претензии выражать. Хучь и жрешь там, как ни в себя, а вишь ты, всё тебе не так.
Чернявый заступается за товарища:
- А какое же есть такое право, што должон наш брат один квасок хлебать, а они, офицерья, только и знают, што каклеты жрут.
Матрос подставляет налитые рюмки поближе, видно, хочет успокоить:
- Да вы не дюже, эк дались вам энти каклеты, вон у нас, во флоте...
Хозяйка и не ждет, когда муж ее кончит говорить.
- Ишь ты, какие главные командующие здесь понасобирались! И сами не знаете, чего вам надо. Шницеля им давай! А вы, вон, на мово поглядите: одна нога калеченная, тоже целыми годами один квасок хлебал, а, гляди, и хату постановил, и лодок у него штук пятнадцать, и хозяином стал. Своим горбом заработал, и у самого есть, и людей угостить может.
Но снова встревает в разговор белобрысый:
- Во - шесть недель нас тут обучали, а вскорости на фронт погонют, а на кой оно нам нужно. Што он, немец, до Дубовки нашей дойдет, што ли? Да ни в жисть! Матрос начинает сердиться:
- Эк, городишь, до Дубовки. Тут об всей нашей Расее разговор.
- А пошла она, Расея твоя, знаешь куды?
Матрос супит брови:
- Ты не дюже шуми, при бабе моей не дюже...
- Г-га! При бабе его не дюже! Тоже в паны лезет. За офицерьёв стоит! - и обратившись к товарищу: - Пошли отцель. Нам у офицерских потатчиков делать нечего.
Оба вскакивают, сгребают шинели и фуражки, и выскакивают на улицу. И матрос, и хозяйка выходят вслед за ними на порог.
Прижавшись за дверью, затаив дыхание, слушает Семен и дальше:
- И ступайтя, ступайтя по-добру, по-здорову. Ишь ты, какого духу набрались, к женатому человеку в хату пустить невозможно.
Отойдя на приличное расстояние, солдаты вдруг оборачиваются и, как по команде, начинают так ругаться, что даже Семен, достаточно по пристаням поболтавшийся, ничего подобного в жизни своей не слышал. Подняв высоко кулаки, грозят они матросу:
- Погоди трохи, пустим мы тебе красного петуха, гярой цусимскай!
- А ну, спробуй, только подойди, пехота чёртова, я вам рёбра перечту!
И лишь теперь замечают хозяева прижавшегося за дверью нового гостя.
- Тю, дружок сердечный! Как раз в самую баталию влип. Заходи, заходи.
Обняв Семена за плечи, ведет его хозяйка в хату, бросая сердитые взгляды на мужа:
- И сроду у него так, насобирает голытвы, а потом чухается.
- Антирес у меня есть, бабья ты душа, што и как они говорят, послухать. Ить их от ихнего крестьянского дела оторвали, поди, детишки у них голодные сидят, а ты мне толкуешь...
- Получают бабы ихние от казны вдосталь. Сроду в жизни столько они не имели, как теперь, зря ты только мелешь.
Хозяйка тащит из печки горячий чугунок, ставит его еще кипящим на стол и раскладывает деревянные ложки, предлагая гостю отдельно расписную миску.
- Ты, знаю я, сам хлебать привык, ну и действуй, я не неволю.
Молча хлебают они горячее, как огонь, варево. Облизав ложку и положив ее на стол, - знак, что сыт он и больше предлагать ему не надо, смотрит баталер на гостя, на жену и разводит руками:
- Вот слухаю я, слухаю и одного понять не могу: ить у них ни об чём ином разговору нет, как об земле. А у нас, бывало, сколько идеев разных было. И што и как для всех, как есть, получше подогнать, што и как исделать, штоб и рабочий, и мужик, и чиновник, ну и вапче там, еще какие люди, от жизни пользоваться могли. Эти одно: давай им землю, и всё тут! До Дубовки ихней немец не дойдет! А што, окромя Дубовки энтой, еще тыщу миллионов разных людей есть, того им никак не понять!
Кладет на стол ложку и хозяйка:
- Вот и нараспускали вы этих идеев ваших, а теперь кто с ними сладит? Ноне они у меня в хате мой разные бессовестные слова говорят, а завтря?
- А ты не дюже, чёрт он никогда так не страшен, как его малюют...
Давным-давно стемнело, начался и окончился дождь, пора домой. Поблагодарив хозяев, выходит он на порог, матрос накидывает себе на плечи какую-то одежину и идет его провожать.
- До парка я тебя предоставлю, а там давай полный ход, потому следят надзиратели за вашим братом.
Не успевает Семен сделать и десятка шагов, как слышит из соседней аллеи шум, возню и крики. Две темные фигуры склонились над лежащим на земле человеком в форме надзирателя. В тусклом свете фонаря с ужасом узнает Семен Ивана Ивановича Дегтяря. Да ведь это же наши реалисты старших классов, хоть и переоделись они, но узнаёт он их сразу же. Слышал он, давно собирались они избить Ивана Ивановича за чрезмерную его рьяность в ловле запоздавших на вечерних гуляниях учеников. А напротив, под фонарем, историк, старенький Пифагоров. Видно, и ему досталось, стоит он, схватившись за фонарь, фуражка его лежит рядом с ним на земле, шинель вся забрызгана грязью. Совершенно растерявшись, глядя на бесформенный клубок людей посередине аллеи, кричит вдруг он громко и отчаянно: