Бабушка зевает и крестит рот - чтобы, упаси Бог, чёрт тем не воспользовался и в нутро человеческое не проскочил.
О-о-ох, прости, Господи, и помилуй. Так вот и ходят теперь казаки, царю служа, Русь по всему свету от врагов ее оборонять. Сам ты, поди, помнишь майора нашего, что в третьем году помер. Майорша Марья Ивановна, вдова его, знаешь ты ее, сроду она тебя, когда ты к ней ходил, мочеными яблоками угощала. Ох, и хороша же она девкой была. Кто только на нее не заглядывался. Полюбила она тогда молодого подхорунжего Пантелея Рубцова, родственниками они нам по матери приходятся, полюбила, повенчались они, ушел он служить с шашечкой и ружьецом, служил-служил, майорский чин ему вышел, были тогда еще у казаков чины такие, позднее упразднил их царь, велел казакам только казачьи звания давать. И это нам, будто царская милость была, разрешили нам такие звания иметь, какие мы и сами сроду без них имели. И попал майор наш в войну с турками. В Болгарию его загнали. Там и получил он в бою лютом в ногу рану. Пока с поля бою привезли его, пока в лазарет попал, начался в ноге его антонов огонь. Болезнь это такая, крови отравление, лечить ее никаких силов не было, нужно было майору ногу резать. А в госпитале том никаких на то средствиев не было. Принес доктор бутылку рому, водка такая особая, заграничная, велел в обозе пилу получше наточить, ту пилу, которой дрова солдаты резали для кухни ихней, наточили ее, принесли доктору, а он майора ромом поит. И влил в него всю, как есть, бутылку. До того напоил, что он вперед песни играть хотел, а потом уж и языком повернуть не мог. Вот призвал доктор двух санитаров, да одного казака, што выздоровел, да фельдшера одного: «Держите, говорит, майора покрепче». Окстился сам на икону, несмотря што немец он какой-то был, шашку майорскую взял, той же водкой ее протер покрепше, да той шашкой под окопенкой майорской как черканёть. Надрез и сделал. Взвыл майор, хмель с него враз слетел. А доктор яму: «Тершись, касак, коли ошень шить охота есть». Да как схватил ту пилу, да по надрезу тому и зачал кость пилить. Санитары энти, да казак, да фершал, навалились, держуть, ишо кого-то кликнули и энтот ухватилси... Господи, Господи, страсти Твои, што тут дальше рассказывать - вернулся майор домой без ноги по колено, живым вернулся. А майорша его, Марья Ивановна, у окна сидючи, долгие годы его поджидала, только об нем и думала. Вот привезли его люди добрые. Глянуть на него - в мундире, с орденами, сам из сибе - герой-героем, ан полуумным он домой пришел. Так ничего, тихий был. Всё сидел да молчака трубку турецкую курил.
А была у него и гармошка. Играть на ней, нет, не играл он, а так, рыпел, прости Господи. И вот, бывало, рыпить-рыпить, да и зачнеть под этот под рып всю свою жизнь рассказывать, будто Богу жалится. А как доходил он до госпиталя в Рущуке, наливались у него глаза кровью, начинал он вдруг не своим голосом выкрикивать: «И-иэх! Пили, пили, пилка, р-раз так твою!..
- Ох, Господи Иисусе Христе, прости меня, грешную, - бабушка поспешно три раза крестится, - такие слова он тут говорил, что девки и бабы с хутора от страмы убегали. А и знали все мы: всё одно, когда он кончит быль свою, казачью свою судьбу рассказывать, когда, полоумный, все-то деньки страданий своих переберет, и на них Богу пожалится, то упадет он на пол, пролежит какое малое время, вроде без сознания, да так потом на полу и уснет...
Возили его по разным городам, всё вылечить старались, да ничего не получилось, возвернули его домой таким, каким он и был. Я тебе, внучек, еще раз говорю - проходит она, слава военная, прахом, а сколько страданий, сколько бед людям приносит, никто это в мире не сосчитал, ни в каких это книжках не написано, и знают о том горе людском, войнами причиненном, только бабы полностью. Вот и говорю я тебе - жесточь в людях сидит неуемная, все воюют, бьются - дерутся, один одного убивают и калечат, вдов-сирот на земле множат. А што получается - море горя человеческого, о котором никто после войны и слова не молвит, будто так это и нужно, все только одно знают - подвигами выхваляются. Только мы, казачки, знаем об этом горе доподлинно. Как гляну я на погоники, на ордена и на мундиры, так сердце мое болью и заходится.
Быстро домотав клубок, кладет его бабушка в корзинку, пробегает глазами по иконам, вздыхает и подает внуку новый моток.
- Вон, возьми хочь отца твоего к примеру. Как вспомню, когда родился он, сколько ж радости у нас было. Сразу же попа из Ольховки позвали. Крестить, сам знаешь, у нас не медлючи полагается, чтоб в случае, ежели помрет младенец не крещеным, не попало бы в ад дитё невинное. И рос он у нас с дедушкой твоим на радость нашу, и не хуже, как овот и ты - шустрый был. Да нет, куда шустрее, ты больше в счет книжков, а он, куды там, только на коня, да скакать. Пришло ему время, пошел он служить, до сотника дослужился, в японскую войну попал. Там его пуля на какой-то на Ялу-речке в коленку черканула. Залечили ему раны, а между тем до подъесаула он дослужился, и послали его в пятом году на энти, на усмирения. То студентов, то рабочих, то мужиков в царское послушание приводить. А на тех усмирениях кинул какой-то рабочий в него камнем и попал ему прямо в только што залеченную рану. И повредил. И прикинулась болячка, в еще горшую беду обратилась. Вот и вылеживается он по шести месяцев в году, господин есаул, нарывы у него какие-то открываются, сколько он за месяцы за эти намучается - сам знаешь. Ночи напролет не спит и нас всех до слёз доводит, и мы не спим. А как молодым был - что на скачках скакать, что на рубке, что на стрельбе, что на ихней, на парфорсной, на охоте, сроду первые призы брал.
Ан настигло наказание Божье, и теперь полгода человек он человеком, а полгода - мученик. И вовсе иным он стал - к животным душу поимел. Вон кота, Родика, што его собаки чуть не загрызли, в курень принес, выходил, да еще что сотворил - научил собак с тем Родиком из одной посудины вместе молоко хлебать. Вон и кочета Кикиреича от хоря спас. Несмотря что одного крыла у него, почитай, вовсе нет, кукарекает он по утрам громче всех и, как увидит отца твоего утром, так и шкандыбает к нему через весь двор, а отец, сам знаешь, берет его на руку и одно:
- Кикиреич, спой!
Глянет он на отца твоего одним глазом, как той пуговкой, глянет, да как заорет: «Ку-ка-ре-ку-у-у». И оба радуются! И Родику и Кикиреичу он же, отец твой, господин есаул, эти любезные имена попридумал. Вот подрастешь, придет время, и ты будешь любезные имена кой-кому придумывать...
Бабушка вдруг как-то воровски взглядывает на Семена, и, будто смутившись, внимательно смотрит на клубок.
А что всего чудней - подружку себе верную завел, пошел как-то рыбалить, да какой-то лягушке, што поблизости на лопухе сидела, глисту кинул. А она - бултых в воду. Когда опять выплывает, обратно на лопух лезет. А отец ей опять червячка - не охотка ли закусить? Во второй раз проглотила она червяка. И такая у них с тех пор дружба пошла, что, как только приходил он на то место рыбалить, так она к нему через весь пруд сигала и на тот лопушок садилась, возле лилии белой место у нее было. Три года это у них велось. Под конец позволяла она ему по голове гладить, этак осторожно, только одним пальцем. Только что, глаза в середку втягивала, жмурилась вроде. А сама сидит и никакого больше страху у нее нет. Он про нее целыми зимами поминал, всё ждал, когда ее опять после половодья увидит. А вот в прошлом году пошел, ан подружки его - нету! Сом, поди, проглонул. Уж как он по ней убивался. Раза четыре на то место рыбалить ходил, а как удостоверился, что пропала она, - другие места стал выбирать, тяжело ему о покойнице-подружке вспоминать. Видишь ты - всякая животная к человеку доверие имеет, коли человек тот с ней по-хорошему. А што мы, люди, делаем? Понацепим на сибе висюльки всякие, да один перед одним, как индюки, и выхваляемся - глянь, я лучше тибе! И поэтому и доходит промежь нас до драк. Да еще каких драк. До таких, что кровь человеческая реки до берегов наливает. Дон-то наш, отец наш родный, сколько разов своей кровью казачьей омывал. А трупу казачьего сколько по нем проплыло! А за что, чего людям не хватает? Ох, прости ты нас, Господи, неразумных, прости и помилуй. И ишо раз говорю я тебе - страшное время заходит, знаки на небе и на земле, и на море людям даны будут, чтоб покаялись. Может статься, ежели покаются, отведет от них Господь карающую десницу свою. Вот и молюсь я, бесперечь по ночам, когда уляжетесь вы все спать, плачу, прошу Бога помиловать всех нас, грешных. Да разве достойна я, штоб молитвы мои к престолу Его дошли? Ага, ну слава Богу, - кончилась, кажись, шерсть наша. Глянь-ка, сколько мы с тобой клубков намотали. Засажу я теперь девок и баб, нехай вечерами чулки вяжуть, зима заходит, об ей думать надо. Ну, ступай, уморился, поди, меня слушая, спаси те Христос, что помог мне, старой. Бог тебе за послушание старших зачтет это, грехи твои отпустит. Всё Он видит, каждую былинку, что под ветром гнется, заметит, и об ей думает. Ну иди, иди, наши, поди, уж и столы, штоб вечерять, накрыли...