Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Думается, более справедливо упрекнуть турецких сераскеров и пашей, упорствовавших вопреки здравому смыслу, что и сделал князь Потемкин после победоносного штурма Очакова, стоившего туркам 8700 убитых, 1840 умерших от ран и 4000 пленных.

— Твоему упорству мы обязаны этим кровопролитием, — сказал Григорий Александрович.

— Оставь свои упреки, — возразил Гуссейн-паша. — Я исполнил свой долг, как ты свой.

А ведь нельзя было назвать врага, с которым довелось сражаться русским чудо-богатырям в годы той войны, слабым. Мужество и отвагу турок, их ожесточение не раз отмечал сам Потемкин, о том докладывали ему и подчиненные генералы. Так, после Кинбурнской победы Суворов писал: «Какие ж молодцы, Светлейший Князь, с такими я еще не дирался!»

Можно ли упрекать в жестокости Суворова, если он, не имея даже превосходства над противником, а уступая ему числом войск втрое, отразил под Кинбурном атаки турецкого десанта и уничтожил 5 тысяч из 5 тысяч 300 высадившихся турок, потеряв при этом 136 человек убитыми и 297 ранеными?! Он, что ли, звал неприятелей на Кинбурнскую косу, чтобы затем учинить эту «расправу»? Честный бой, в котором русские чудо-богатыри проявили великолепное мужество, а турки заслужили похвалу самого Суворова, решил дело, принеся первую значительную победу в «Потемкинской» войне и заставив турок отказаться от замысла по захвату Кинбурна, Глубокой Пристани, Херсона и нанесения удара на Крым. Ведь нападение на Кинбурн было их ближайшей задачей — началом исполнения далеко идущих агрессивных планов.

А сколько нелепиц мы слышали об осаде и штурме Очакова? В чем только не упрекали Потемкина и историки и литераторы — и в медлительности, и бездеятельности, и в лености, и даже в трусости…

А между тем осада Очакова и последующий его штурм можно оценить как блестяще осуществленную операцию. И все действия Потемкина у стен вражеской твердыни свидетельствуют о замечательных его качествах, как военачальника и человека.

Григория Александровича торопили из Петербурга, даже императрица поначалу просила ускорить взятие Очакова. Правда, уяснив затем глубокий смысл его действий, она стала союзницей его во всех его решениях.

Потемкин предвидел, что при дворе будет немало пересудов, что «паркетные полководцы» не устанут убеждать Екатерину в том, что взять Очаков — пустяшное дело. Однако он имел свое твердое мнение, достаточно взвешенное, ибо судил об Очакове не понаслышке, а на основании личного изучения турецких укреплений и обобщения разведывательных данных.

Еще в ноябре 1787 года, вскоре после Кинбурнского сражения, он сам побывал под стенами крепости. В тот ноябрьский день он сел в шлюпку и приблизился к Очакову на расстояние не только артиллерийского, но даже ружейного выстрела, чтобы лучше рассмотреть крепость. Турки немедленно открыли огонь. Поблизости от шлюпки падали ядра, в воду врезались пули, но Потемкин продолжал рекогносцировку до тех нор, пока не изучил все интересующие его вопросы. Затем он долго в задумчивости стоял на берегу, офицерам же гарнизона сказал перед отъездом:

— Турки, наверное, в будущую кампанию придут в лиман для отмщения вам за вашу отважность и причиненные беспокойства, но я надеюсь на вас всех…

В целом кампания 1787 года была удачной для русской армии, но в сентябре месяце, еще до победоносного сражения под Кинбурном, на Потемкина свалилась великая беда…

В начале войны он отдал приказ командующему Севастопольской эскадрой контр-адмиралу Войновичу:

«Хотя бы всем погибнуть, но должно показать свою неустрашимость к нападению и истреблению неприятеля. Сие объявить всем офицерам вашим. Где завидите флот турецкий, атакуйте его во что бы то ни стало, хотя бы всем пропасть…»

Приказ суров, но сурово было и время. Флот создавался не для парадов в гавани, а для действий против превосходящего численно османского флота, для завоевания любой ценой господства на Черном море, без которого и успех на сухопутном театре не мог быть существенным. Одолеть же турок можно было лишь решительными и дерзкими действиями.

24 сентября Потемкин получил ошеломившее его известие, вызвавшее впоследствии много кривотолков. Севастопольская флотилия, составлявшая основу всего Черноморского флота, его детище, была разбита бурей. Трудно передать горе князя, столько сил и энергии вложившего в создание флота. В тот день, 24 сентября, он был близок к отчаянию, о чем свидетельствуют его письма… Правда, сразу нужно оговориться — искренне и откровенно поделился он своим горем лишь с двумя самыми близкими ему людьми — со своим учителем и другом П. Л. Румянцевым и, конечно, с императрицей…

«Матушка, государыня, — писал он, — я несчастлив; флот Севастопольский разбит бурею; остаток его в Севастополе, все малые и ненадежные суда и, лучше сказать, не употребительные; корабли и большие фрегаты пропали. Бог бьет, а не турки. Я при моей болезни поражен до крайности: нет ни ума, ни духу. Я просил о поручении начальства другому. Верьте, что себя чувствую (sic); не дайте чрез сие терпеть делам. Ей, я почти мертв, я все милости и имение, которое получил от щедрот ваших, повергаю к стопам вашим и хочу в уединений и неизвестности кончить жизнь, которая, думаю, и не продлится. Теперь пишу к графу Петру Александровичу (Румянцеву. — Н. Ш.), чтоб он вступил в начальство, но, не имея от вас повеления, не чаю, чтобы он принял…»

Злопыхатели жестоко посмеялись над горем князя, с сарказмом писал о нем и К. Валишсвский в книге «Роман императрицы» и М. Т. Петров в романе «Румянцев-Задунайский». Письмо, которое было сугубо личным и секретным, адресованное только императрице, каким-то образом стало известно при дворе. Людям же, никогда и ни во что не вложившим и доли своего труда, нелегко понять человека, столько забот и трудов употребившего на дело, когда это дело гибнет.

«Правда, матушка, — писал далее Григорий Александрович, — что сия рана глубоко вошла в мое сердце. Сколь я преодолевал препятствий и труда понес в построение флота, который бы через год предписывал законы Царь-городу (Константинополю. — Н. Ш.). Преждевременное открытие войны принудило меня предприять атаковать разделенный флот турецкий с чем можно было, но Бог не благословил. Вы не можете представить, сколь сей печальный случай меня почти поразил до отчаяния».

Горьким и печальным было и письмо к Румянцеву, которое заканчивалось предложением принять командование всеми вооруженными силами на юге России, и в том числе и Черноморским флотом. Ответ Румянцева опровергает измышления некоторых историков и многих литераторов о том, что Петр Александрович был Потемкину врагом, завидовал его успехам и славе. Старый фельдмаршал писал:

«Что до письма государыни, то я его и поныне не имею и не желаю, чтобы в нем была нужда; но того желаю от всего сердца, чтобы вы, милостивый князь, наискорее выздоровели, и, тут всего к лучшему учредя и в Петербурге, где вы, конечно, и необходимо надобны, побывав благополучно, возвратились и чтобы все обстоятельства вообще вам поспособствовали на одержание вам же определенных побед и славы. Сего вам от всей души и наусерднейше желает к вам всегда преданный и вас душевно любящий…»

Немало было пересудов о том, что Потемкин опустил руки и потерял способность к руководству войсками. Но, во-первых, неудача была не такая уж пустячная, и, во-вторых, о своем душевном состоянии он признавался только тому, кому безгранично верил и к чьим советам прислушивался. Перед подчиненными же он оставался по-прежнему строгим, требовательным и распорядительным командиром, о чем свидетельствуют многочисленные его бумаги. Так, 26 сентября он писал Суворову:

«Флот наш, выдержавши наижесточайшую бурю, какой не помнят старые мореходы, собирается в гавани Севастопольской. И так остается употребить старание о скорейшей починке флота, дабы к будущей кампании был оный в состоянии выйти в море».

21
{"b":"187830","o":1}