– И сейчас не слушаются? – Старый снова гасит сигарету взглядом. Ледяным. Куда хуже нынешней погодки.
– Сейчас нормально. Сами посмотрите. – Я шевелю пальцами так, словно пробую расправить невидимые перчатки.
Мелькающие под фонарем белые хлопья замедляют ход, опускаются вниз плавно, как крошки на дно аквариума. В мокром воздухе проступает запах цветущих вишен.
– Неплохо, – хмыкает Старый и оживляет взглядом сигаретину, которую я до сих пор держу в руке. – А после ханурика что?
– Вот эта веселая семейка была. Бытовуха в чистом виде, ссора на почве семейных тайн. Посуду им переколотила, а они дракой увлеклись, не заметили. Требовалось прямое неличное вмешательство. Хотела в ворону сыграть, а у меня не вышло… Уже не только руки отвыкли, а вообще весь организм…
Сейчас Савва задаст вопросы, неторопливо, обстоятельно – совсем как доктор. А потом станет хорошо. И можно будет прикуривать одну сигарету от другой только потому, что мне хочется курить, а не от того, что некуда девать мелко дрожащие и почему-то насквозь ледяные руки.
– Я, когда уже вырубалась, в окне у них ворону увидела. Непростая ворона, крупная очень… Ну мирские так крылаток в полете видят… Только я ее туда не звала, понимаете? Она сама.
– Понимаю. – Савва встает с нагретой невидимым летним солнцем скамьи. Огибает подтаявшие сугробы и топает аккурат под проблемные окна. Там уже тишина: спят мирские, нервным тяжелым сном. А Старый ходит у них под балконом, задрав голову, подсчитывает чего-то, загибая пальцы. Потом несется к подъезду, тянет на себя домофонно-кодовую дверь. Она честно служит прикрытием, пока Савва Севастьянович перекидывается в тучного голубя из самых беспородных. Птица неуклюже кувыркается в воздухе, выписывает кренделя и восьмерки – кривые, неровные, словно выведенные врачебным почерком на рецепте спасительного лекарства.
Голубь приземляется на нашу обжитую скамью. Топорщит крылья и начинает расплываться в воздухе – так, словно между ним и мной стремительно заработал огромный вентилятор, рубящий изображение на нечеткие куски. Я жмурюсь. А потом ощущаю на спине твердую и широкую ладонь.
– И что там было? – тихо спрашиваю я.
– Переутомилась ты. – Старый качает головой. – Сотворила фантом и вымоталась. Давай докуривай и по домам. Сейчас… служебный транспорт вызову, подброшу.
– Призрак вороны? Ясно. Зачем машина? Мне тут пешком два двора…
– Два?
– Ну восемь…
– Женская логика… – Савва Севастьянович распахивает свой куртец, вытаскивает мобильник: – Панкратов у аппарата! Минут через десять – двадцать подъезжай. Успеешь?
Кажется, я сообразила, что со мной произошло. Голодный обморок. Организм добра хочет, а усвоить его не может. Такое в тяжелых условиях бывает, когда погром, обстрел, бомбежка. Или Казнь. Вот мы с Ленкой после Марфиной Казни быстро прочухались, потому что пока молодые и бодрые, а Зина, которой сейчас за сорок, сутки ведьмачила хуже контуженой: перепутала неопытного водителя с угонщиком, а чью-то тещу с квартирной воровкой…
– Дуся, может, тебе попить дать? – снова окликает меня Старый. А я не понимаю, к кому он обращается. Я уже привыкла, что в нынешней жизни меня зовут Жека или даже Женька. Савва Севастьяныч выдвигает из кармана старорежимную фляжку в обмотке из синей изоленты. В такой НЗ хорошо держать, а у Саввы там и вправду вода. Я отсюда запах чую – два зерна забей-травы, полгорсти кошкиных слезок, пара капель яблоневого сока (не от фрукта, от ствола). Никакого зерничного чая, концентрата Леты и прочих препаратов, вызывающих амнезию не хуже, чем удар кирпичом по черепушке. Но все равно не стану такое пить. А то подсяду – как мирские на валерьянку или бухло. – Яблоко будешь? Свое, не парниковое…
Я протягиваю ладонь. Яблочко на вкус оказывается чистой антоновкой. Это от нервов хорошо. Что ж такое на яблоне выращивали, интересно знать? Спинной мозг?
Старый отзывается мирным пенсионерским дребезжанием.
– Ты ешь, а потом скажешь, кто тебя так подъел.
Мне со Старым, даже когда он ругается, все равно очень интересно говорить. Это, конечно, бредятина полная, но он мне моего мужа напоминает. Того, с которым меньше всего прожила, – Саню Столярова. Иногда даже кажется, будто Саня тут рядом. Хотя Санечка, даже если бы с войны вернулся, все равно бы уже… Он же девятьсот одиннадцатого года рождения, ему бы девяносто восемь сейчас было бы. Ну и что, кстати? А то бы я его не вытянула?! У нас раньше многие жен-мужей умудрялись держать в целости и сохранности лет до ста. А в XX веке такие вещи не срабатывали: то войны, то репрессии, то еще какой-нибудь маразм. Мы своим мирским мужьям, может, жизнь и здоровье бы продлили, да только их рядом не было: кто сидел, а кто и лежал. В лучшем случае – в братской могиле.
– Ну так что, Дуся, кому твое ведьмовство сдалось?
Яблоко уже почти кончилось, а я не знаю, что ответить.
– Холодно, Савва Севастьяныч.
– Обогрев включи, какие проблемы. А потом отвечай.
Я вглядываюсь в белесое небо. Под такое ветер плохо менять: июньская сырость или августовская морось получится. Если бы оно было звездным, я тогда июль или апрель бы вытащила, потоком теплого воздуха. Мирские такое или вообще не замечают, или думают, что опять трубу в котельной прорвало.
– Комаров не напусти, – замечает Старый.
– Савва Севастьянович, я хотела спросить, а она у меня так и будет жить все время?
– А что, так сильно мешает?
– Это я ей мешаю, по-моему. Она так смотрит, будто я ее чем-нибудь обидела.
Старый прикладывается к фляге. А потом продолжает тянуть из меня душу вместе со свежеукрепленными нервами:
– Значит, Евдокия, с ребенком ты не справляешься?
– У меня детей никогда не было. У Темки вроде племянники водятся. Но он их видит раз в год по обещанию. Если бы она маленькая была, то мы бы привыкли. А тут такая взрослая. Со своими мозгами. Савва Севастьянович, а ее нельзя никому другому отдать?
– Нельзя, – отвечает он без паузы и упреков. – Месяца два погоди, она на тебя волком перестанет смотреть.
– Точно?
– Себя в ее возрасте вспомни? – напоминает Савва Севастьянович. Бьет тихими словами по больному месту. Сто лет с гаком прошло, а вот все равно саднит моя собственная история.
– Вспомнила. Спасибо.
– Ну вот и молодец. В общем, сработаетесь вы с Анной. – Старый говорит это так, будто Аньке не восемь, а восемьдесят или хотя бы восемнадцать. – Больше ребенка девать некуда. Никому Марфина девочка даром не нужна. Иначе бы уже давно попытались удочерить.
– То есть, если не к нам с Темкой, то вообще никуда? В детдом?
– Сторожевые своих не бросают. У твоей Аньки крестная имеется… Та еще фея, между нами говоря. Напомнить, кто именно?
– Ирка-Бархат! Мамаша моей Ленки.
– Она самая. Ирина Ульяновна Субботина, она же Ираида Коновалова, если по последним мирским документам судить. А я, Дуся, по ним судить не буду, потому как мадам Ирэн сейчас в бегах. Ну или на дно так хорошо залегла, что мы ее днем с огнем не отыщем.
– А вы ищете?
– С декабря. Еще до того, как Марфу взяли.
– Тоже… судить будете?
– Тоже… Артему твоему ученичество за все грехи досталось, Спицыну несознанка, Лену дисквалифицируют на годик-полтора. Да и то скостят половину. А вот Иру-Бархат уже осудили, заочно. Знаешь, что ей впаяли, или подсказать?
– Кольцо… с камушком… как Марфе… – Я дышу кратко и сухо, словно не воздухом, а крепким табаком.
– Прямую гибель. Подозреваю, что Ира про это в курсе. И при эдаком раскладе она будет спасать свою шкуру и свою душу в первую очередь. А на чужого ребенка ей начхать, – мнется Савва Севастьянович.
Я не очень понимаю, отчего Старый так запнулся. Он, даже когда Марфу казнил, и то не дрогнул. Интересно, а я бы дрогнула? Все-таки своя сестра – это не фрицы в смоленском лесу. А Савва такой спокойный был, будто он эти Казни по пять раз на дню творит. Хотя, может, раньше так и было? Севастьяныч же реально старше нас всех, еще до Темных времен ведьмачил и лично Контрибуцию подписывал.