Джон Грейди промолчал, словно тщательно обдумывая вопрос.
Да, мэм, верю, наконец сказал он.
Мой отец верил во взаимосвязь между явлениями. Я, правда, не разделяла его энтузиазма. Он считал, что не бывает такого понятия, как слепой случай, – это все равно следствие тех или иных решений человека, пусть в далеком прошлом. Он любил приводить в пример принятие решения с помощью монеты, которая является и кусочком металла, и результатом выбора чеканщика, который когда-то взял этот кусочек и поместил в штамп именно той, а не другой стороной. Это и оказало воздействие на наше решение с помощью монетки. Орел или решка… Сначала принимал решение чеканщик, а потом, спустя много лет, настает наш черед.
Дуэнья Альфонса улыбнулась. Коротко. Мимолетно.
Наивный пример. Но образ этого безымянного чеканщика навсегда врезался мне в память. Если бы речь шла о роке, фатуме, который властвует над нашей фамилией, то с ним можно было бы постараться договориться… Задобрить, умилостивить… Но чеканщик – это уже нечто совсем иное. Он смотрит своими под слеповатыми глазами в очках на кусочки металла – и принимает решения. Порой, возможно, не без колебаний. А пока он колеблется, судьбы целых грядущих поколений висят на волоске. Судьбы миров… Моему отцу это позволяло увидеть первопричины, но я смотрела на вещи иначе. Мне наш мир скорее напоминал кукольный театр. Если заглянуть за ширму, то видишь нитки, которые уходят от марионеток вверх. Однако оказывается, что за них дергают не кукловоды, но другие марионетки, которыми управляют новые куклы, и так до бесконечности. Я имела возможность убедиться, что эти уходящие в бесконечность нитки способны погубить великих мира сего, утопить в крови и безумии. Погубить нацию. Я могу рассказать тебе, какой была Мексика. Какой была и, возможно, снова будет. Тогда ты поймешь, что те самые вещи, которые сначала расположили меня к тебе, в конечном счете заставили сказать «нет».
Она помолчала, затем продолжила: Когда я была девочкой, в Мексике царила страшная нищета. То, что ты видишь сегодня, не идет ни в какое сравнение с тогдашними кошмарами. У меня от этого разрывалось сердце. В городах были лавки, где крестьяне, которые приезжали продавать фрукты и овощи, могли взять напрокат одежду. Они брали ее на день, а вечером возвращались по домам, завернувшись в одеяла или надев какие-то жалкие лохмотья. У них не было за душой ни гроша. Каждый отложенный сентаво предназначался на похороны. В обычной крестьянской семье только ножи были фабричного производства. Все остальное – самодельное и домотканое. Ни булавки, ни тарелки, ни пуговицы… Ничего и никогда. На городских рынках часто продавались предметы, которые не имели никакой ценности. Болты от грузовиков, детали каких-то машин. Крестьяне не могли найти этим вещам применения, но они свято верили, что эти предметы кому-то пригодятся, что рано или поздно появится человек, который понимает в них толк. Главное, чтобы поскорее появился тот, кто сумеет распознать в этих жалких железках потаенную ценность. Никакие разочарования не могли поколебать это наивное убеждение. Но с другой стороны, что еще имелось у этих несчастных? Во имя чего следовало поступаться этой верой? Индустриальный мир оставался для них чужим, и те, кто населял его, представлялись им марсианами. Причем эти люди были вовсе не глупы. Это я видела по их детям. У них была природная смекалка. И еще свобода, о которой мы не могли и мечтать. Для них не существовало наших запретов, на них не возлагались великие родительские надежды. Но потом, лет в одиннадцать-двенадцать, дети переставали быть детьми. Они утрачивали детство в одночасье – и у них уже не было юности. Они делались невероятно серьезными, словно им открывалась какая-то ужасная истина. Словно они видели то, чего не замечали мы. Они внезапно трезвели, и это меня озадачивало. Но как я ни билась, мне так и не удавалось понять, что же именно они видели, о чем догадывались.
Наступила еще одна пауза, потом дуэнья Альфонса заговорила опять:
К шестнадцати годам я прочитала множество книг и отличалась большим вольнодумством. Так, я решительно отказывалась поверить в существование Бога – слишком страшным и жестоким выглядел мир, который он якобы сотворил. Я была идеалисткой и самым недвусмысленным образом высказывала все, что думала. Родители были в ужасе. Но затем летом, когда мне вот-вот должно было исполниться семнадцать, жизнь моя резко изменилась.
В семье Франсиско Мадеро было тринадцать детей, и со многими я очень дружила. Рафаэла, например, была моей ровесницей – между нами разница всего в три дня, и она мне была гораздо ближе, чем дочери семейства Карранца. Мое пятнадцатилетие отпраздновали в Росарио. Тогда же дон Эваристо Мадеро собрал юных дочерей владельцев асьенд из-под Парраса и Торреона и повез всех в Калифорнию. Ему и тогда уже было очень много лет, и с его стороны, разумеется, это был отважный поступок. Удивительный человек этот дон Эваристо… Очень богатый… В свое время он был губернатором нашего штата… И он очень любил меня, несмотря на все мои радикальные идеи. Я обожала бывать в Росарио. В те годы светская жизнь на асьендах била ключом. Там устраивались чудесные приемы с шампанским и с оркестрами… Приезжали гости из Европы… Нередко такие праздники длились по нескольку дней. Тогда я не могла пожаловаться на отсутствие внимания к своей особе со стороны молодых людей, что поначалу меня удивляло, и, возможно, быстро из лечилась бы от своей сверхсовестливости, если бы не два события. Прежде всего это возвращение двух старших сыновей Мадеро – Франсиско и Густаво.
Они пять лет учились во Франции. А среднее образование получили в Соединенных Штатах. В Калифорнии и Балтиморе. Когда я увидела их по возвращении из Франции, это была встреча добрых знакомых, почти родственников. С другой стороны, у меня сохранились о них лишь детские воспоминания, да и для братьев я была существом загадочным… Франсиско как старший сын занимал в семье особое положение. На открытой террасе стоял стол, где он любил сидеть с друзьями. Осенью того года меня часто приглашали к ним в дом, и там я впервые услышала от других полный свод идей, столь близких моему сердцу. Я начала понимать, как именно должен быть устроен мир, в котором мне хотелось бы жить.
Франсиско открыл школы для детей местных бедняков. Он распределял лекарства. На его кухне раздавали еду сотням голодных. Тем, кто живет сейчас, на верное, трудно понять, что означали для меня эти нововведения. Люди тянулись к Франсиско, радовались, что находятся в его обществе. Тогда он и не помышлял о политической карьере. Просто ему хотелось воплотить в жизнь те идеи, которые он открыл для себя в Европе, увидеть реальные плоды своих усилий. К нему приезжали из Мехико. Густаво поддерживал все начинания брата. Тебе, наверное, понятно то, о чем я веду речь. Мне, семнадцатилетней, Мексика казалась дорогой старинной вазой, попавшей в руки ребенка. В воздухе пахло грозой. Могло случиться все что угодно. Тогда я думала, что таких, как Густаво и Франсиско, тысячи. Увы, я горько ошибалась. Их оказалось много меньше. В конечном счете выяснилось, что таких, как они, в этом мире больше нет. В детстве Густаво потерял глаз и носил протез. Но это не уменьшало для меня его привлекательности. Скорее даже наоборот. Общение с ним я не променяла бы ни на какое, пусть самое изысканное светское времяпрепровождение. Густаво давал мне читать разные книги. Мы говорили часами. В отличие от Франсиско он был гораздо практичнее. Например, он совершенно равнодушно относился к оккультизму… Густаво всегда говорил об очень серьезных вещах. Потом, осенью, я отправилась с отцом и дядей на асьенду возле Сан-Луис-Потоси, где и произошел тот несчастный случай с ружьем, о котором я тебе рассказывала. Для юноши это стало бы серьезным ударом, но для девушки оказалось самой настоящей катастрофой. Я не выходила из дому, не желала показываться на людях. Мне даже казалось, что и отец изменил ко мне отношение и видит лишь калеку, урода. Я не сомневалась, что родные и близкие решили, что теперь я ни когда не смогу удачно выйти замуж, – и, скорее всего, я не ошибалась. Что ни говори, но я лишилась того самого пальца, на который надевают кольцо… В доме меня окружали заботой, относились с повышенным вниманием, но мне от этого делалось еще хуже – именно так обращаются с членом семьи, который вернулся из психиатрической лечебницы. Я жалела всем сердцем, что не родилась среди бедняков. Там к подобным вещам относились не в пример спокойнее… Вот в таком кошмаре я и существовала, не ожидая от жизни ничего хорошего, готовясь к старости и смерти. Прошло несколько месяцев, и вдруг перед Рождеством в нашем доме появился Густаво. Он пришел ко мне с визитом. Помню, какой ужас охватил меня тогда. Я попросила сестру, чтобы та уговорила его уйти, но Густаво не желал ничего слушать. В тот вечер отец вернулся очень поздно и, к своему немалому удивлению, увидел в гостиной Густаво. Тот сидел в одиночестве и держал на коленях шляпу. Отец поднялся наверх, подошел к двери моей комнаты, начал что-то говорить, но я зажала уши. Не помню, что произошло потом, но Густаво так и остался в гостиной со шляпой на коленях. Он провел там всю ночь… В этом самом доме. На следующий день отец устроил мне страшный скандал. Не стану описывать эту сцену. Мои крики, вопли боли и ярости достигли, конечно же, ушей Густаво. Но я не могла пойти наперекор воле отца. В конце концов я спустилась в гостиную. Как сейчас помню, одетая весьма элегантно. Я научилась держать в левой руке платочек так, чтобы прикрывать свое увечье. Увидев меня, Густаво встал со стула и улыбнулся. Мы пошли в сад, за которым, кстати, в те дни ухаживали куда лучше, чем теперь. Густаво рас сказывал мне о своих планах, о своей работе. Он говорил о Франсиско и о Рафаэле. О наших друзьях. Он держался со мной как и прежде. Потом он рассказал мне о том, как в детстве потерял глаз и как беспощадно дразнили его сверстники в школе. Густаво рассказывай о себе такое, о чем не знал даже Франсиско. Он делал это, потому что надеялся: я смогу его понять. Густаво говорил и обо всем том, что мы так любили обсуждать в Росарио, засиживаясь допоздна. По его словам, те, кто испытал страдания, отличаются от всех остальных. В этом их сила, но, с другой стороны, им необходимо заставить себя найти дорогу назад, в повседневность. Иначе ни они, ни общество не смогут нормально существовать. Густаво говорил очень серьезно, но мягко, и в свете фонаря я вдруг увидела на его глазах слезы. Он оплакивал мои муки. До этого мне никогда не оказывали подобную честь. Мужчина впервые поставил себя на мое место. Я не знала, что и сказать. В тот вечер я много размышляла о том, что меня ожидает. Мне очень хотелось стать личностью, но я задавалась вопросом: возможно ли это, если то, что делает тебя ею – дух, душа и все прочее, – выдержало такое страшное испытание? Вдруг твой внутренний мир претерпевает от этого необратимые изменения? Если человек хочет стать личностью, это самое личностное, неповторимое начало нельзя отдавать на откуп игре случая. Оно должно оставаться неизменным, как бы ни складывались обстоятельства. Еще не забрезжил рассвет, как я поняла: мне уже известно все, что я пытаюсь понять. Мужество – это постоянство. Трус бежит в первую очередь от самого себя. После этого все прочие измены и предательства даются легко. Я понимала, что одним мужественный поступок дается легче, чем другим, но я также понимала, что если поставить себе целью проявить мужество, то желание обязательно исполнится. Главное, было бы это желание… Порой само желание добиться цели равняется ее достижению. Впрочем, многое, конечно, зависит от удачи. Только потом до меня дошло, каких душевных мук стоил Густаво тот разговор со мной. Шутка ли – явиться в дом моего отца, не боясь отказа, не опасаясь, что тебя поднимут на смех. Главный же подарок, который мне сделал Густаво, состоял не в словах. Слова не могли точно передать то, что он хотел мне сказать. Именно с того дня я полюбила его – человека, который пришел ко мне и передал это нечто, не поддающееся воплощению в слова. Его уже нет в живых больше сорока лет, но мои чувства к нему не изменились.