Я смеюсь, вспоминая слова Эйнштейна: «Господь бог изощрен, но не злобен…»
Жизнь! Дорог каждый миг! Зову жизнь!..
Уехали судьи. Поздравили меня и уехали Ян, Эвген, Яурило, Толь, Нильсен, Аальтонен, Мальмрут. Цорн ждет меня у подъезда в «мерседесе». А я все не могу себя заставить оторваться от душа. Я наслаждаюсь то прохладной, то теплой, то горячей водой. Не надо думать о рекорде. Во всяком случае, теперь не надо. Наслаждаюсь покоем, свободой. Никому ничего от меня не нужно. Пока не нужно…
Закрываю воду. Обтираюсь простыней. Вхожу в раздевалку. Поречьев, закрыв лицо руками, стоит у окна. Он как-то нелепо вздрагивает всем телом. Плачет! Тычется в руки лицом и плачет!..
Я стою тихо, почти не дышу.
Я никогда об этом не думал, но вдруг начинаю понимать, что ему, как и атлету, тоже есть свой предел. Да, настоящему тренеру, как и атлету, есть свой предел!
Поречьев изнашивал себя в поединках так же, как я. Все мои болезни и сверхнагрузки прокатились через него. Он не в состоянии больше выдерживать напряжения борьбы, нового уровня борьбы. Он исчерпал себя. Его бравада – лишь насилие над собой. Та запись в тетради- это не мое – его отчаяние. Нет больше Поречьева, которого я знал. Больше нет!
Что ж, дальше мне идти одному!
Я на цыпочках возвращаюсь в душевую. Потом, насвистывая, иду в раздевалку. Поречьев выпрямился, но стоит ко мне спиной.
Я слышу шаги в коридоре. Это Цорн. Ему надоело ждать.
После соревнований я обычно не сплю.
Я сижу перед окном. Город в странном белом оцепенении. Последняя ночь моего турне. Утром в девять отъезд на аэродром.
Справа за окном в бледновато-молочных сумерках шпили старой кирхи. В небе слабые борозды далеких облаков.
Позванивает звонок лифта в коридоре.
На стульях, кровати, столе разбросаны сувениры, книги, журналы, спортивное трико, бинты, майки, галстуки.
Губы простуженно вспухают. Значит, не уберегся. И все же повезло: успел выступить раньше…
Ладони, стертые насечкой, сухи и горячи. Саднит шею над яремной ямочкой – там насечка стерла кожу.
Свожу счеты с «экстремой».
У ночей свои законы, своя речь, своя страсть. Даже у белой ночи…
Нет встречи опасней, чем с самим собой. Никогда не сказать всего, что слышишь в эти часы. Ночами легко потерять себя. Ночь по-своему складывает все слова. В длинные ночи приходят люди, судьбы, смыслы. Ночь умеет не забывать ничего.
Размышляю о своих ошибках, об «экстриме», будущем своей силы.
В определении цели возможна ошибка. Но цель существует и вне определения. Цель есть всегда. Ее нельзя отнять. Она выше неудач и любого приговора.
Борьба есть конструкция жизни. Ее целям должна соответствовать организация воли и нервная выносливость. В этой гармонии цели, воли, энергии нервов – способность вести борьбу. Нервная система человека не есть нечто неподвижное от природы. Она поддается изменению и тренируется. Умение вести борьбу предполагает прежде всего иное отношение к себе, понимание существа этого иного отношения и систему практических мер. Не «экстрим» разрушал меня, а незнание природы борьбы вообще. Не эксперимента, как частного, а вообще. Я не имел представления о законах того, что должно сопутствовать борьбе, соответствовать борьбе и является объективной реальностью.
В воле отсчет времени. Никогда ничего не поздно и никогда ничего не рано. Не оглядывайся! Не измеряй свою судьбу чужими словами. И помни: боль – негодное доказательство!..
Я открываю окно. Присмиревшие брошенные улицы. Забытые дома. Неоновый покой витрин. Громко, очень громко раздаются шаги прохожего. Чувствую движение прохладного воздуха. Воздух нежно-дымчат.
Слышу смех, стук автомобильных дверец. Двое мужчин и две женщины идут к подъезду гостиницы за угол. Потом один из мужчин возвращается и запирает автомобиль. Напоследок он дергает багажник и дверцы за ручки и торопливо направляется в гостиницу. Полы его куртки расходятся. Он на ходу расчесывает волосы.
Случайные голоса будоражат одиночество этой белой ночи.
Пульсируют желтоватые жала дальних огней в белых сумерках. Я не чувствую себя усталым. Ощущаю тоску по прошлому, по всему, что становится прошлым.
Неужели все это было? И я был таким? И чувствовал так? И неужели все это было так?..
…И свет голой электрической лампочки. И скрипливые половицы. И помятые сонные физиономии хозяев избы, в которой ночевал и в которой с вечера пили водку пришлые охотники и парно до удушья и росы на стеклах нагрели дыханием и табаком. За дверью еще возня торопливых и бестолковых после изрядной выпивки сборов, а ты ошеломлен звездной немотой ночи. И воздух этот, прокаленный стужей, будто далекое славное воспоминание. И вдруг тоска по этой жизни, забытой ради суетливых будней города.
А ночь уже тронута синевой. Из бесформенных пятен складываются обыкновенный плетень с чугунками на кольях, сарай, корыто посреди двора или банька за огородами. И в соседней избе вдруг загорается жиденький огонек.
И явственнее синева, уже розовеющая на востоке, хотя земля еще темна и неразборчива под ногами. И молчаливый ходкий шаг за проводником. Тепло согретого движением тела и забота угадать верный шаг, не оступиться. И опять внезапный наплыв щемящей тоски по этой жизни, минующей тебя. Жизни, из которой ты захвачен другой жизнью. И родной, близкой представляется эта забытая жизнь.
И этот долгий путь в упор за проводником, когда чувствуешь, как непосилен тебе обычный шаг этого человека, как неловок и неуклюж ты и ненужно тепло одет. Прочная тишина вокруг и в этой тишине разбавленнее синь ночи и слабо начинает играть заря по кромке неба. И земля по низине податливее под ногой. И уже понимаешь, что здесь по-болотному сочна и высока трава и не взята косами. И по сторонам неразборчиво темен чапыжник и лозняк. И вдруг угадываешь в светлых отсветах зари черные зеркала плесов. И погодя замечаешь везде эти плесы, ленивую дымчатость воздуха над плесами, плеск рыбин. И неожиданно слышишь, как хрипло покрякивают утки. И узнаешь низкое хрипловатое «шварканье» матерого селезня. И в истоме замирает сердце.
Звезды меркнут, гаснут, тонут. И подсвет, ровный и одинаковый, обеляет воздух, хотя на земле еще густая темень. И я проклинаю компанию охотников, из-за которой мне кажется, мы упускаем зарю и утка снимется до того, как мы выйдем на место.
Воздух по-ночному недвижен и обжигающе свеж испарениями воды. Холод выморозил комара.
Под сапогом нет-нет, а хрустнет ледок. Розоватость вдруг обозначает воду. И со всех сторон по заливчикам и бочажкам охватывает тебя розовеющее зеркало воды. В плесах смутное движение каких-то плавающих кочек. И тишину внезапно оглашает яростный звон воды – это утка разминает крылья. И уже румяное свечение всего воздуха, отчетливая розоватость заводей. И замечаешь рябь от этих плавающих кочек.
Высоко в небе залегает белизна рассвета. Проступает из мглы седоватая изморозь травы. Седая накипь стужи.
И снова какое-то узнавание этого мира, близости этих подробностей, которые были твоими и которых после лишился в важностях иных забот. И неожиданное осознание близости этой жизни, принадлежности ей и несправедливости отказа от нее.
Воздух перебирает краски. Раздвигаются плесы, сливаются за тростниками с матово-белым зеркалом большой воды. И крики уток нетерпеливей, и уже срывается одна из них. И слышишь вибрирующий посвист крыльев, а птицу не замечаешь, хотя по быстроте уходящего звука опознаешь чирка. И от этого начинаешь горячиться и клясть судьбу, которая всегда с тобой несправедлива и лишает тебя вот такой чудесной возможности слиться с ружьем в короткой стремительной «поводке». И видеть, как на стволах вырастает черный силуэт, а потом разглядеть напряженно вытянутую длинную шею и частые-частые удары крыльев…
А покрики уток чаще, настойчивее. И цепенеешь в ожидании, когда они забьют крыльями и одна за другой взлетят в зоревом рассвете. И до рези в глазах стараешься определить по крикам, откуда они начнут подниматься и как пойдут. И, встав поустойчивее, ждешь их. А сам дивишься сменам красок и затейливой белизне прокаленной морозцем травки. А в памяти еще немота ночи и россыпи звезд. И вдруг слышишь хлопанье крыльев, кипенье воды, свист крыльев и высматриваешь плесы. И эти первые птицы уходят незамеченными.