– Амалия, милая, пойми меня правильно. Я ни в коем случае не умаляю значения добровольной взаимопомощи. Но когда об этом просят! Понимаешь? Просят! Агностик же ничего подобного не хочет. Не хочет, чтобы ему помогали, и все тут. Он всегда был этически неуравновешенной личностью. Так вот… – Игнатий Христофорович сделал умышленную паузу, чтобы придать значимость следующим своим словам: – Имеем ли мы право вмешаться? Насколько мы имеем это право? И выйдет ли с того хоть какая польза? Если бы дело не шло о Вольере, я бы, собственно, нимало не расстроился. Паламид Оберштейн, которого все так лихо и заглазно называют Агностиком (кстати, попробовали бы сказать ему это в лицо), никогда не был мне симпатичен. Хоть я и сочувствую его бедам.
Игнатий Христофорович не довел до конца свою филиппику, которой уже и стыдился, как его перебил нетерпеливо Гортензий:
– А я вот решительно не понимаю, в чем тут беда? Неприятно, конечно. Но это же обычная вещь. До сих пор относительно редко встречающаяся. Нафанаилу там куда лучше. Даже и не лучше – Вольер единственное место, где он может полноценно жить.
– Дорогой мой, а я не понимаю, как вы не понимаете! – вмешалась со своей козетки Амалия. – Дело не в единственном месте, как вы выражаетесь. Нафанаил – все, что осталось у него после гибели Светланы. Других детей не было. И теперь уже не будет. Агностик – однолюб. Редко, но встречается – по вашим словам. Говорю вам, он словно бы свихнулся, когда его сын не прошел даже простейшего отборочного теста!
– Уж не преувеличиваете ли вы, прекрасная Амалия Павловна? – недоверчиво снизу вверх покосился на нее одновременно и носом и глазом Гортензий. – Были ведь случаи, когда из Вольера возвращались обратно. Не на моей памяти, но были!
– Не на сей раз. У Нафанаила все безнадежно, дальше некуда. Настолько, что бессмысленно было еще ждать положенные два года. В его обстоятельствах чем раньше свершится переход, тем лучше. И отец вряд ли впредь с ним увидится – Агностику совершенно невыносимо лицезреть своего единственного ребенка в Вольере. Тем более ребенка Светланы. Так можем ли мы осуждать его за некоторые нарушения конвенциональных соглашений?
В кабинете повисла напряженная тишина. Каждый из них таил за душой свой ответ, и каждый опасался высказать его первым. Не потому, что поймут неправильно. Такого просто не могло случиться. Но оттого, что мысли, облаченные в слова, имели опасность стать осязаемыми. Не в прямом значении обрасти плотью, однако их уже нельзя будет взять назад. И все последующие действия и решения попадут в зависимость от высказанного нынче вслух.
Первым осмелился нарушить молчание опять-таки Игнатий Христофорович, от него этого ждали, а он не привык обманывать надежды окружавших его людей.
– Я не хотел говорить. Точнее, не хотел напоминать тебе, Амалия. Вы же, Гортензий, понятия о том не имеете за ранней свежестью лет и слишком коротким сроком пребывания в наших местах. Так вот… Владение за № 28593875-бис не обычное рядовое. То есть поселок как поселок. За исключением одного обстоятельства. Именно в «Яблочный чиж» по решению общего голосования среднеевропейской полосы был заключен некий Ромен Драгутин. С полным лишением памяти личности.
Огнеокая Амалия охнула, неловко приподнялась на локте, мрачные ее косы змеями скользнули по обнаженной напружинившейся руке. Гортензий переводил недоуменный взгляд с одного из своих собеседников на другого, и ничегошеньки не понимал и не припоминал. Но и ему стало вдруг тревожно. Ну почему всякий раз, когда дело касается Вольера, от этой проклятой тревоги никак не избавиться? Почему нельзя воспринимать спокойно, вот как заведено у него…
– Не может быть! – выдохнула, наконец, Амалия, словно бы что-то мешало ей произнести это раньше, словно бы холодный и колючий ком запечатал молчаливым удушьем ее нежное горло, и вот теперь лишь звукам удалось пробиться наружу. – Не может быть! – повторила она немного нараспев, будто бы сомневаясь до сих пор, что в состоянии говорить.
– Может, милая, может! – Игнатий Христофорович как бы в раздумье потер рукой плохо выбритый острый подбородок. – Я ведь человек строгих фактов. Я перепроверил, прежде чем стал утверждать. Ромен Драгутин – владение № 28593875-бис. Иначе «Яблочный чиж». Это было еще при жизни матери Светланы. Она и предложила тогда добровольно, святая была женщина. Хотя и знала, что скоро уйдет в дальний поход и что дочь ее не откажется от обязательства. Но, вероятно, никто другой не захотел связываться с таким владением, и девушке пришлось поневоле. Они с матерью очень любили друг друга. И все равно, эта любовь ни одну из них не остановила.
– Как же так? – неподдельно изумилась Амалия. Она закусила прозрачными, как перламутр, зубами конец длинной косы, словно бы опасаясь, что может не сдержаться и перейти на крик. Отдышалась. – Неужели Агностик не знал? И отдал туда сына? Он же мог выбрать какое угодно другое чужое владение.
– Он отдал сына, чтобы тот был хоть немного ближе к нему. Призрачная, неестественная связь, но все-таки связь, – пояснил Игнатий Христофорович, глядя на Амалию в упор. – А что касается заключенного Ромена Драгутина, то очень даже может быть, что не знал. Имя-то ему сменили на иное! В одном Гортензий прав – владение Агностика находится в полном информативном запустении. Мало ли что там у него! Вернее, мало ли кто там живет? Если бы не сын, так он бы и не появился во вверенном его попечению поселке до конца дней своих, и «пропади он пропадом!», как ты выражаешься, моя милая. Паламид Оберштейн ненавидит Вольер. И всегда ненавидел. А теперь будет ненавидеть еще сильнее из-за Нафанаила. Будто бы Вольер нарочно отнял у него ребенка. Он и владение-то принял больше в память о Светлане! Все это мне понятно, хотя и неприятно чертовски. Поэтому я Паламида плохо переношу. Этическая неуравновешенность – еще полбеды. Настоящие беды – они впереди!
Неожиданно Гортензий сел на полу, по-турецки скрестив обе ноги, взгляд он имел обиженный и целеустремленный.
– Дамы и господа! – начал он звеняще и строго, но не удержался от привычной веселости, сострил: – То есть дама и господин! Не угодно ли кому-нибудь просветить меня насчет этого Ромена, иначе я скончаюсь на месте от сенсорного голодания. Что это за персонаж роковой такой? И как он умудрился «заслужить» в кавычках столь редкостную «привилегию» опять же в кавычках, как лишение памяти личности?
Амалия и Игнатий Христофорович украдкой переглянулись, но и только.
– Я настаиваю, – произнес Гортензий уже серьезно. Длинный нос его вздернулся прегордо вверх. – Я не мальчишка какой-то. И право, думаю, имею. Позвольте напомнить также, уважаемый Игнатий Христофорович, что я, как и вы, состою во владении поселком. Не самый он, может, и проблемный, и без заключенных лишенцев. Но мой «Барвинок» заслуженно считается в общем рейтинге образцовым. А за вами, милейшая Амалия Павловна, и вовсе никакого владения не числится.
Жесткий, сухой кулак Игнатия Христофоровича с силой опустился на локтевую магнитную подушку, кресло при этом издало жалобный электрический треск.
– Довольно! – прикрикнул он на Гортензия. – Вы и есть мальчишка! Со своим «Барвинком» возитесь на досуге потому, что у вас счастливое детство еще не отыграло. А здесь и сейчас речь идет о страшных непростых вещах! Слава богу, что досуг у вас весьма редко случается, иначе нагородили бы вы огородов! Давно хотел вам сказать, кстати, – уже куда спокойней продолжил свою речь Игнатий Христофорович, – прекратите вы ваше благоблудие. Насильно никого в рай не тянут. А если бы было так, то, простите за банальность, и самого Вольера бы не было.
– Все же могу ли я узнать? – нахмурившись от выволочки, опять повторил свой вопрос Гортензий, указательный его палец с лиловым ногтем многозначительно нацелился на Игнатия Христофоровича. – Я не настаиваю на подробностях. Хотя бы в общих чертах. Вы ждете от меня участия в принятии решения, но я не могу этого сделать, пока не получу удовлетворительных разъяснений.