— Ты просто невежа, — сказал Вернон.
— Ну, если это так, Вернон, то меня это нисколько не расстраивает. И я скажу тебе: я не лох, и я не чуточки не желаю играть в солдатиков по таким простым причинам, — во-первых, потому что большие армии уже перестали быть необходимостью из-за атомного оружия, и, во-вторых, никто не сможет заставить меня делать то, чего я не хочу или шантажировать меня при помощи этой старой сумасшедшей смеси из угроз и поздравлений, на которую попадаются такие лохи, как ты. Ты — прирожденный заполнитель анкет, плательщик налогов и чистильщик пушек…. Ну, парень, просто посмотри на себя в зеркало.
Это заставило его молчать некоторое время.
— Все, давай, — сказал я. — Будь хорошим полубратом, и позволь мне заняться моим делом. Зачем ты вообще перебрался в эту комнату?
— Ты не прав! — закричал он. Тебе придется пройти через это!
— Этот предмет исчерпан. Мы досконально его обсудили. Забудь это.
— Что мы сделали, ты должен сделать.
— Вернон, — сказал я, — я не хочу тебе этого говорить, но твой английский не очень хорош, не самом деле.
— Вот увидишь!
— Хорошо, — сказал я, — увижу.
Я пытался, как вы, наверное, поняли, выгнать его из комнаты. Но парень был также чувствителен, как бампер грузовика, и вновь плюхнулся на свою кровать, истощенный умственными усилиями нашей беседы. Поэтому я выкинул его из своей головы и работал над снимками в тишине, пока Папаша не постучал в дверь с двумя чашками чая. И мы стояли в темноте, горел лишь красный свет, мы оба игнорировали этого кретина. Нам было наплевать, претворялся ли он спящим, подслушивая наш разговор, или ему снилось, что заслужил шесть крестов Виктории.
Папаша спросил меня о новостях.
Это всегда меня смущало, потому что, какие бы новости я ему не сообщал, он всегда заводил одну из своих любимых тем — номер один, насколько мне живется лучше, чем жилось ему в 1930-х, номер два, почему бы мне не вернуться «домой» опять. Папаша считал, что этот бордель первого класса, в котором он живет, все еще дорог мне.
— Ты знаешь, что он вселился сюда, — сказал Папаша, показывая на кровать. Я пытался помешать ему, но не смог. Комната все еще твоя, тем не менее, я всегда на этом настаивал.
Я попытался представить своего бедного Папашу, настаивающим на чем-либо, особенно вразговоре с моей Мамой.
— А зачем она вообще его засунула сюда? — спросил я.
— Он ссорился с жильцами, — ответил Папаша. Есть тут один, с ним он в особо острых отношениях.
Мне не захотелось спрашивать у него с кем именно и почему. Поэтому я спросил своего бедного предка, как продвигается его книга. Речь идет об Истории Пимлико, которую, по его словам, пишет Папаша, на никто ее никогда не видел, хотя это дает ему предлог для того, чтобы выходить на улицу, говорить с людьми, посещать публичные библиотеки и читать книги.
— Я дошел до 23 главы, — сказал он.
— То есть до какого времени? — спросил я, уже отгадав ответ.
— Начало 1930-х, — ответил он.
Я сделал глоток чая.
— Спорим, Пап, — сказал я, — ты разгромишь эти свои старые жалкие 30-е.
Я мог почувствовать, как Папаша трясется от возмущения.
— Конечно, сынок! — прокричал он шепотом. Ты даже не представляешь себе, на что был похож этот предвоенный период. Нищета, безработица, фашизм, разрушение, и, что хуже всего, ни единого шанса, никаких возможностей, никакого луча света в конце коридора, просто множество крепких, испуганных, богатых стариков, сидящих на крышках мусорных баков, чтобы грязь не переливалась через край.
Честно говоря, до меня не дошло это, но слушал я внимательно.
— Это было кошмарное время для подростков, — продолжал он, схватив меня за руку. Никто и слушать тебя не хотел, если тебе было меньше тридцати, никто не давал тебе денег, что бы ты ради этого не делал, никто не позволял тебе жить, как живут ребята сейчас. Да что там, я даже жениться не мог, пока не начались 1940-е и войне не придала мне уверенности…. Но ты подумай об этой ужасной потере! Если бы я женился на десять лет раньше, когда я был молод, между нами было бы всего лишь двадцать лет разницы вместо тридцати, а я уже старик.
Я подумал о том, чтобы указать Папаше на то, что если бы он женился раньше, это была бы другая женщина, не моя Мама, и в таком случае меня вовсе бы не было, ну, или я был бы уж точно не таким, какой я есть, — хотя ладно.
— Сыр затвердел, — сказал я ему вместо этого, надеясь переменить тему разговора. Но нет, он начал снова.
— Просто посмотри вокруг в следующий раз, когда будешь на улице! — кричал он. Просто посмотри на любое из этих зданий, построенных в 1930-х! Может быть, то, что строят сейчас, и является ультрасовременным, однако, там полно света, жизни и воздуха. А эти здания 1930-х все закрытые и негативные.
— Одну минуту, Пап, — сказал я, — я только развешу вот эти несколько негативов.
— Поверь мне, сынок, в 1930-х люди ненавидели жизнь, серьезно, ненавидели. Сейчас гораздо лучше, даже несмотря на бомбу.
Я вымыл руки под краном с горячей водой, из которого, как всегда, текла холодная.
— Ты не преувеличиваешь тут немного, Пап? — сказал я.
Папаша еще больше понизил голос.
— И потом была еще такая вещь, как венерические болезни.
— Да? — сказал я, хоть и был немного смущен, потому что никому особенно не нравится обсуждать такие темы с Папашей вроде моего.
— Да, — продолжал он, — венерические болезни. Это было бедствие, кара, висевшая над всеми молодыми людьми. Они бросали огромную тень на любовь, делая ее ненавистной.
— Серьезно? — сказал я. — А что, докторов у вас не было?
— Доктора! — возопил он. — В то время худшие разновидности были практически неизлечимы, илилишь после многих, многих лет страхов и сомнений…
Я приостановил работу.
— Без шуток? — сказал я. Что, так и было? Ну, вот это мысль!
— Да. Никаких современных таблеток и быстрого исцеления, как теперь…
Меня это удивило, но я все равно считал, что лучше сменить тему.
— Тогда что же ты такой невеселый, Пап? — сказал я ему. — Если тебе пятидесятые нравится больше, как ты утверждаешь, почему ты нисколько не наслаждаешься собой?
Мой старый родитель сглотнул комок в горле.
— Потому что я слишком стар теперь, сынок, — ответил он. — Лучше бы я был молодым в 1950-е, как ты, а не находился бы в середине жизни.
— Ну, теперь уже поздно, Пап, жалеть об этом, не так ли? Но, черт, тебе же нет еще 50-ти, ты мог бы выходить иногда наружу… Я имею в виду, ты не так уж и стар, ты мог бы найти работу, путешествовать, смотреть на всякие виды, как делают все остальные? Ведь правда?
Мой бедный старый Папаша молчал.
— К примеру, почему ты все еще торчишь в этой блевотине?
— Ты хочешь сказать, здесь, с твоей матерью?
— Да, Пап. Почему?
— Он остается здесь, потому что боится уйти, а она держит его, потому что хочет, чтобы дом выглядел респектабельно.
Это прозвучало с кровати от моего очаровательного полубрата Вернона, про которого мы забыли, а он явно подслушивал наш разговор, хлопая своими красными ушами.
— Не обращай на него внимания, Пап, — сказал я. — Его так легко игнорировать.
— Он не имеет ко мне никакого отношения, — пробормотал мой отец, — совсем никакого. — И он подхватил чашки и ушел из комнаты, натыкаясь на мебель.
— Ты, — сказал я Вернону, — действительно ужас первого сорта, неопознанная штука из открытого космоса.
Проблема Вернона, как я уже говорил, в том, что он — представитель последнего поколения, которое выросло до того, как появились тинэйджеры: в общем, он, кажется, никогда и не был абсолютным новичком. Даже сегодня есть такие, как он, т. е. ребята от 15-ти до 20-ти, которых я не назвал бы тинэйджерами: я говорю о парнях, которые не понимают тинэйджерской штуки, или не являются ей. Но в эпоху жалкого Вернона их не было вообще, можете себе представить? Вообще никаких тинэйджеров не было. В те времена, кажется, ты был либо мальчиком-переростком, либо мужчиной-недоростком, жизнь, видимо, не позаботилась о чем-либо посередине.