Мы ехали на машине, пока не нашли дорогу в лес, и там легли на клочок травы, выжженной мертвенным взором солнца. Потом Гастон задремал, а я лежала на боку, смотрела на него, спящего, и пыталась быть честной. Страсть, вот что происходило с нами последние пять дней. Это я понимала. Не понимала я вот чего: было ли в этом нечто большее? Но чем сильнее я думала, тем бесполезнее казался мне сам вопрос. А нужно ли что-то большее? И так хорошо. Я наклонилась и поцеловала его. Он захлопал глазами от удивления. Я наблюдала, как он спросонья не сразу сообразил, что я - не Сандрина. Он улыбнулся. Взял мое лицо в ладони.
- Я люблю тебя, - сказал он. Но не думаю, что оба мы на самом деле в это верили. И все равно отражение, которое я увидела в его глазах, придало мне смелости. В любом случае, я была ему благодарна за то, что он подарил мне столько новых, на удивление материальных образов моего естества.
На обед мы опоздали. Мы сидели за столом друг против друга и чинно обсуждали засуху. Меня смешила абсурдность этой темы. Два часа назад мы целовались как сумасшедшие. Теперь я жую тертую свеклу и слушаю его рассуждения на тему засухи.
- Ну и над чем ты смеешься? - спросил дядя Ксавьер.
- Ни над чем, - ответила я.
- Смеешься без повода. Плачешь тоже без повода. Голова у тебя как решето, - перечислял он факты, свидетельствующие о моем неадекватном поведении. Я дважды заметила, как он смотрит на меня немного смущенно, словно уже не верит, что я это я. Он был необыкновенно молчалив. Может быть, подумала я, в конце концов, не так уж и страшно сказать правду. Больше всего я боялась признаться дяде Ксавьеру, что Крис мертва. Это необходимо было сделать до отъезда, причем сделать самой, глядя ему в лицо. Это был мой долг перед ним, причем долг не единственный. Но как же мне этого не хотелось делать! Я представляла, какой болью наполнятся его глаза, когда он увидит всю громаду моего предательства.
Потом дядя Ксавьер взял бутылку коньяку и увел Гастона в комнату, где обычно решались дела, связанные с фермой.
- Надо потолковать, - сказал он. - Есть дело. Пошли выпьем.
Франсуаза мыла посуду, а я вытирала.
- Я тебя уже несколько дней не видела, - смущенно сказала она. - Тебя все время нет.
Она обиделась, что я про неё забыла. Я извинилась.
- Может, съездим завтра в Фижеак, - предложила она.
- Только не завтра, - ответила я.
- М-м, может, тогда на следующей неделе? - робко спросила она.
Ей так хотелось взять меня в Фижеак. Я и забыла, что играю роль её очаровательной, разъезжающей по всему свету, удачливой кузины. Забыла, что значила для неё Крис.
- Я бы с удовольствием, - сказала я, - но в воскресенье я уезжаю.
- Вот как, - она быстро поправила очки, чтобы спрятать лицо за поднятой рукой.
- В воскресенье? - переспросила Селеста, которая принесла со стола тарелки и уловила последние слова. - Ты слышала, maman? Мари-Кристин говорит, что уезжает в воскресенье.
Tante Матильда, которая наверху утихомиривала разбуянившихся Ричарда и Бригама, закрыла за собой дверь кухни.
- В воскресенье? Что ж, очень жаль.
- Мне тоже жаль, - ответила я по всем нормам вежливости. - Но пора на работу.
- Ну да, разумеется, - сказала она. - Ты им звонила?
- Кому? - я не поняла, кого она имеет в виду.
- На работу. В свою кампанию.
- А-а, - я смутилась, но быстро взяла себя в руки. - Да, звонила, из города.
- Странно, что у тебя нет мобильника, - сказала Селеста.
- Почему, есть, - сказала я. - В Англии. Даже две штуки.
Меня уже тошнило от всей этой скучной, бессмысленной лжи.
Назавтра Гастон разбудил меня рано утром.
- Последний день, - сказал он, пока я одевалась, чтобы незаметно проскользнуть в свою комнату. - Нет, не последний, - сам себе возразил он. - Будут и другие. Сотни других.
И все равно мы невольно думали об этом как об окончательном приговоре, и это было невыносимо. Утро выдалось грустное, суетливое и бесполезное. Мне никак не удавалось побыть с ним. Он был уже далеко, уже вдыхал запах соли и ветра. Мы не могли придумать, что ещё сказать друг другу. Он принялся повторять все заново - планы, обещания, как будто благодаря этим повторам они будут звучать более реалистично. На меня напало оцепенение, когда в полдень он направился к нанятой машине со своими двумя чемоданами.
Проводить его вышла вся семья. Я поцеловала его в щеку, отстраненно, будто он мало знакомый мне человек, с которым я давно потеряла связь. Дядя Ксавьер крепко прижал его к груди и долго не отпускал, потом стал ворчать, что он из-за нас опоздает. Мы махали на прощание машине, но он сделал небрежный жест рукой и ни разу не оглянулся.
День раскалился. Я вернулась в дом, двигаясь с чрезвычайной осторожностью, словно боясь что-нибудь сломать. Пошла к себе в комнату и легла на кровать, уставясь в потолок, который изучила уже до мельчайших деталей. До чего я равнодушна, подумала я. Вот уже и лица его не помню. Сколько ни пыталась я восстановить его в памяти - а я не оставляла попыток - перед глазами у меня все время всплывал дядя Ксавьер. Потом я приняла ванну - от нечего делать, чтобы отвлечься. На всем лежал отпечаток пустоты, нереальности. Ванна, казалось, парила в открытом космосе. Пять дней сплошного безумия, всепоглощающей страсти подействовали на меня как заклятие, со мной происходило что-то странное. Я словно выздоравливала от долгой, изматывающей болезни, как будто я так долго болела, что позабыла, как что выглядит. Ноги дрожали, а голова была легкой, как после высокой температуры, когда все вокруг кажется странным и удивительно красивым. Я целую вечность пролежала в воде, разглядывая кусок блестящего бирюзового мыла. Я терла губкой одну и ту же коленку, снова и снова, потому что она была такой приятной, моя мочалка. Меня захватили очень странные, новые чувства. Я заботливо вытерла и присыпала пудрой свое тело. Я обращалась с ним ужасно бережно, потому что оно было живым в этом странном мире.
Проснулась я после десяти. Оставшееся утро я потратила на то, чтобы проститься с замком. Ходила вокруг, трогая стены, запоминая каждый камень и цвет, заучивая, цветы, пустившие корни в расщелинах, норки, где прячутся ящерицы. Я сделала полный обход по внешнему периметру. Прошла по всем тропкам и полянам. Бродила по комнатам, мысленно фотографируя их, будто мои веки - затворы фотоаппарата.
- Что ты делаешь? - спросил дядя Ксавьер. Я подпрыгнула. В банкетном зале с его гигантскими столами и двумя сводчатыми каминами стояла такая густая тень, что я его не заметила.
- Прощаюсь.
В сумраке он был настолько похож на Гастона, что некоторые мускулы моего тела дали о себе знать. А может, Гастон был так похож на дядю Ксавьера, и все было как раз наоборот? Может, я все это сделала, чтобы заменить одного другим, и это была чистой воды мысленная проекция?
Он фыркнул.
- В каком смысле "прощаешься"?
- Я уезжаю в воскресенье.
- Ну да, так ты же вернешься, - он не спрашивал, а утверждал. Вернешься же. И очень скоро.
Я молчала.
- И зачем тебе вообще ехать? - спросил он. - Не понимаю.
- Работа, - солгала я. - Жить-то мне надо.
- Ну и что? Живи здесь. Ты же можешь здесь жить.
- Нет, не могу.
Он пожал плечами.
- Если дело в деньгах... так это не вопрос, это ерунда - деньги.
- Не в деньгах.
Он долго молчал, потом сказал:
- Мне надо подоить коз.
Мы вместе шли по лугам.
- Мне здесь так нравится, - вырвалось у меня, когда я потеряла бдительность.
Я сидела на краю пустой кормушки и смотрела, как он работает.
- Вчера я принял решение, - сказал он.
- Какое?
Он покачал головой и оттолкнул подоенную козу.
- Да так, - сказал он, - неважно какое. Завтра угощаю тебя обедом.
- Это и есть решение, которое вы приняли?
Я смотрела, как он доит другую козу, как его руки, успокаивая, похлопывают её по костлявому крестцу. И тут мне в голову пришла шальная мысль. Она настолько меня поразила - нет, неверное слово - настолько расстроила, что, пробормотав извинение, я побежала в дом.