Молодых людей ввели в совершенно пустую комнату с неоштукатуренными закопченными стенами, вдоль которых стояли четыре скамьи. В задней стене открылось окошечко. Показались огромная голова Дюсардье, его всклокоченные волосы, маленькие доверчивые глазки, приплюснутый нос – черты, чем-то напоминавшие морду добродушного пса.
– Не узнаешь нас? – сказал Юсоне. Так звали молодого человека с усами.
– Но… – пробормотал Дюсардье.
– Брось дурака валять! – продолжал тот. – Ведь ты же студент-юрист, как и мы.
Несмотря на их подмигивания, Дюсардье ничего не соображал. Он хотел было собраться с мыслями, потом вдруг спросил:
– Нашли мою картонку?
Фредерик, отчаявшись, возвел глаза к потолку. А Юсоне переспросил:
– Папку с записями лекций? Да, да, успокойся!
Они еще усерднее принялись делать ему знаки. Дюсардье понял наконец, что студенты пришли ему помочь, и замолчал, боясь невольно выдать себя. К тому же его смущало, что его возвышают до звания студента и приравнивают к молодым людям, у которых такие белые руки.
– Хочешь что-либо передать?
– Нет, благодарствуйте, некому!
– А родным?
Он опустил голову и ничего не ответил; бедняга был подкидыш. Приятели не могли понять причины его молчания.
– Есть у тебя что курить? – опять спросил Фредерик.
Тот пощупал у себя в кармане, потом извлек из него обломки трубки, прекрасной пенковой трубки с чубуком черного дерева, серебряной крышкой и мундштуком из янтаря.
Он три года трудился, чтобы довести ее до такого совершенства. Всегда держал ее в замшевом футляре, курил как можно медленнее, никогда не клал на мрамор и каждый вечер вешал у изголовья кровати. Теперь он подбрасывал осколки на ладони, из-под ногтей его сочилась кровь; он опустил голову на грудь и, раскрыв рот, остановившимся, невыразимо печальным взглядом созерцал то, что осталось от его утехи.
– Дать ему сигар? А? – шепотом спросил Юсоне и опустил руку в карман.
Фредерик уже успел положить на окошечко полный портсигар.
– Бери! И до свидания! Не унывай!
Дюсардье схватил протянутые ему руки. Он сжимал их, голос его прерывался от слез.
– Как!.. Это мне?.. Мне?
Приятели, чтобы избежать его благодарности, удалились и вместе пошли завтракать в кафе «Табуре», против Люксембургского сада.
Разрезая бифштекс, Юсоне сообщил своему спутнику, что он сотрудничает в журналах мод и сочиняет рекламы для «Художественной промышленности».
– У Жака Арну? – спросил Фредерик.
– Вы его знаете?
– Да… То есть нет… То есть я видал его, познакомился с ним.
Он небрежно спросил Юсоне, встречается ли тот с его женой.
– Иногда, – отвечал сотрапезник.
Фредерик не решился продолжать расспросы; новый приятель сразу занял в его жизни огромное место; когда позавтракали, Фредерик заплатил по счету, что не вызвало возражения со стороны Юсоне.
Симпатия была взаимной; они обменялись адресами, и Юсоне дружески пригласил его пройтись с ним до улицы Флерюс.
Они находились в саду, когда сотрудник Арну, задержав дыхание, вдруг состроил отчаянную гримасу и закричал петухом. И все петухи по сеседству ответили ему протяжным «кукареку».
– Это условный знак, – сказал Юсоне.
Они остановились около театра Бобино, перед домом, к которому вел узкий проход. На чердаке в окошечке, между настурцией и душистым горошком, показалась молодая женщина, простоволосая, в корсете, и оперлась на водосточный желоб.
– Здравствуй, ангел мой, здравствуй, детка! – Юсоне посылал ей воздушные поцелуи.
Он ногой толкнул калитку и скрылся.
Фредерик ждал его целую неделю. Он не решался идти к Юсоне сам, чтобы не подать вида, будто ему не терпится получить ответное приглашение на завтрак; зато он исходил весь Латинский квартал в надежде встретиться с ним. Как-то вечером он столкнулся с Юсоне и привел его к себе в комнату на набережной Наполеона.
Беседа была продолжительной, они разговорились по душам. Юсоне мечтал о театральной славе и театральных доходах. Он участвовал в сочинении водевилей, которых никто не ставил, «имел массу планов», придумывал куплеты, некоторые из них пропел. Потом, заметив на этажерке книгу Гюго и томик Ламартина, разразился сарказмами по поводу романтической школы. У этих поэтов нет ни здравого смысла, ни стиля, да и не французы они – вот что главное! Он хвалился знанием языка и к самым красивым оборотам придирался с той ворчливой строгостью, с той академичностью вкуса, какой отличаются люди легкомысленные, когда они рассуждают о высоком искусстве.
Фредерик был оскорблен тем, что Юсоне не разделяет его пристрастий; ему хотелось тут же порвать знакомство. Но почему бы не рискнуть и не заговорить о том, от чего зависит его счастье? Он спросил литературного юнца, не может ли тот ввести его к Арну.
Это не представляло никаких затруднений, и они условились встретиться на следующий день.
Юсоне не пришел в назначенное время; затем обманул еще три раза. Явился он однажды в субботу, около четырех часов. Но, пользуясь тем, что был нанят экипаж, он сперва велел остановиться у Французского театра, где должен был получить билет в ложу, заехал к портному, к белошвейке, писал в швейцарских записки. Наконец они прибыли на бульвар Монмартр. Фредерик прошел через магазин и поднялся по лестнице. Арну узнал его по отражению в зеркале, стоявшем против конторки, и, продолжая писать, протянул ему через плечо руку.
В тесной комнате с одним окном во двор столпилось человек пять-шесть; у задней стены в алькове, между двумя портьерами коричневого штофа, был диван, обитый такой же материей. На камине, заваленном всякими бумагами, стояла бронзовая Венера, а по сторонам ее, в полной симметрии, – два канделябра с розовыми свечами. Направо, у этажерки с папками, сидел в кресле человек, так и не снявший шляпы, и читал газету; стены сплошь были увешаны эстампами и картинами, ценными гравюрами или эскизами современных мастеров, с надписями, в которых выражалась самая искренняя приязнь к Жаку Арну.
– Как поживаете? – спросил он, обернувшись к Фредерику. И, прежде чем тот успел ответить, шепотом спросил Юсоне: – Как зовут вашего приятеля? – Потом – опять вслух: – Возьмите сигару там, на этажерке, в коробке.
«Художественная промышленность», находившаяся в центре Парижа, была удобным местом встреч, нейтральной территорией, где запросто сходились соперники. В тот день здесь можно было увидеть Антенора Брева, портретиста королей, Жюля Бюрьё, который своими рисунками популяризировал алжирские войны, карикатуриста Сомбаза, скульптора Вурда, кой-кого еще; и никто из них не соответствовал представлениям, сложившимся у студента. Манеры у них были простые, речи – вольные. Мистик Ловариас рассказал непристойный анекдот, а у создателя восточного пейзажа, известного Дитмера, под жилетом была надета вязаная фуфайка, и поехал он домой в омнибусе.
Речь шла вначале о некой Аполлонии, бывшей натурщице, которую Бюрьё будто бы видел на бульваре, когда она ехала в карете цугом. Юсоне объяснил эту метаморфозу, перечислив целый ряд ее покровителей.
– Здорово этот молодчик знает парижских девчонок! – сказал Арну.
– Если что останется после вас, ваше величество, – ответил повеса, на военный лад отдавая честь – в подражание гренадеру, который дал Наполеону выпить из своей фляги.
Потом зашел спор о нескольких полотнах, для которых служила моделью голова Аполлонии. Подверглись критике отсутствующие собратья. Удивлялись высоким ценам на их произведения; все начали жаловаться, что зарабатывают недостаточно, как вдруг вошел человек среднего роста, во фраке, застегнутом на одну пуговицу; глаза у него были живые, вид полубезумный.
– Экие вы мещане! – воскликнул он. – Ну что же из того, помилуйте! Старики, создавшие шедевры, не думали о миллионах. Корреджо, Мурильо…
– А также Пелерен, – вставил Сомбаз.
Но тот, не обращая внимания на колкость, продолжал рассуждать с таким пылом, что Арну два раза принужден был повторить ему: