как казалось нам, чуждым нашему вкусу яблоком.
Но все это — летом. А зимой с тех же возов, с саней, продавали деревянную и глиняную посуду,
и горшки, и корчаги, и кадушки легкие, белые, липовые, и ложки расписные, лаковые. И клюкву, и те же огурцы, но уже соленые, и капусту, но уже рубленную, в тех же кадушках привезенную, белую, рассыпчатую. И опять-таки деревянные, пестро раскрашенные, из той же липы резанные, из глины обожженной лепленные игрушки, свистульки всяческие.
Свист стоял над всей площадью.
К вечеру площадь пустела, ярмарка заканчивалась, от нее оставались только охапки сена да конский навоз — там, где стояли лошади...
И конечно, мороженое молоко у нас тоже продавали, с возов, с саней прямо. Белые кружки мороженого молока.
Это все-таки была северная деревня. Солнце даже в большие морозы пылало здесь ослепительно ярко, так что глазам было больно. А летом здесь была такая сумеречность странная, словно бы тени какие бродили по полям, по окрестным серым полям нашим, по холмам, окружающим нашу деревню... Вечерний свет разлит был во всей природе, в окружающем нас мире, да и солнце словно бы через пелену, через дымку какую-нибудь пробивалось...
Летом тут очень парило, было очень жарко, очень знойно.
77
Школа здесь стояла на самом лучшем, самом высоком месте, какое только было в селе. Сразу за школой, за забором, начиналось хлебное поле. Через забор, который окружал школу с трех сторон, свешивались ветки акации и еще какие-то другие, небольшие, невысокие деревья, что были когда-то посажены по-над этим забором. Я каждую перемену бегал сюда и, пока не прозвенит звонок, лежал на траве, на земле, которая должна была бы уже остывать, но которая была еще теплой. В лучах солнца, скользящих над селом, давно уже чувствовалась некоторая желтизна, но они еще очень хорошо и очень ласково грели.
Я лежал на животе, па трапе, и выбирал, выклевывал из нее мелкие зерна акации, которые хотя и были слегка горьковатыми, но мне нравились. И все, ползая тут, я находил плотные и, как крылышки, легкие, оперенные семена липы, раскусывал их, и мягкое ядрышко это тоже казалось мне очень вкусным. Я люблю его с тех пор. Я очень любил эти зерна, и само это место тоже любил, и осень с ее косыми лучами солнца, и первые дни занятий в школе и всегда, каждую перемену, бегал сюда.
78
В памяти у меня один необыкновенный день у залитой солнцем реки, в начале лета, когда вода в реке еще не отстоялась... Я сидел на берегу крохотного полуостровка, далеко уйдя от дома и от деревни, в окружении только что распустившейся, молодой, свежей, остро пахнущей зелени и читал какую-то книгу. Ива, под которой я сидел, уже расцвела, крупные, покрытые желтой пыльцой сережки усыпали ее, а листва на ней только-только еще начинала пробиваться. Я не помню сейчас, что это была за книга, которую я читал, сидя под этой цветущей ивой, на уже высыхающем песке, на припеке, против солнца, сторожа мои удочки и мои поплавки. Я думаю, что, скорее всего, это был сборник каких-нибудь переводных рассказов. И в нем был рассказ, который, я не знаю почему, произвел на меня такое впечатление, что я и потом, много лет спустя, не мог забыть его. В нем, в этом рассказе, двое молодых людей по чертежу, который очутился у них в руках, пытались определить расстояние от одного дерева до другого, чтобы узнать место, где был зарыт клад. Наибольшее впечатление, как я теперь понимаю, оставила во мне вся эта хитрая кабалистика, все эти таинственные числа, то, как вычислялось расстояние от
одной точки до другой.
Я только потом, спустя годы, узнал, что рассказ, который я читал в тот день, был «Золотой жук» Эдгара По.
При чем тут жук, я уже не помню...
Мало что, как я убеждаюсь, осталось в памяти, но все-таки и теперь, сквозь дымку лет, как говорят, когда уже и глаза мои видят плохо, передо мной тот берег реки, весь этот залитый светом весны день, желтые, распустившиеся сережки ивы, склонившейся надо мной, над берегом...
79
Ничего особенного вроде бы не произошло, однако тоже осталось в памяти... Шел урок. Мы слушали учительницу, которая что-то писала на доске. Вдруг в классе сделалось темно, мы не увидели ни доски, ни учительницы. И тотчас же раздался оглушительной силы грохот. Я даже не сразу понял, что произошло, что случилось. Будто железнодорожный состав на всей своей скорости влетел в тоннель.
Это с крыши стал скатываться снег. Мы сидели, примолкнув, испуганные, а слежавшийся снег тяжело скатывался с крыши, падал перед окнами, пластами заслоняя свет.
Это продолжалось довольно долго, потом разом посветлело.
80
Я очень хорошо помню тот день, когда в деревне у нас появился первый трактор. Его привел к нам в деревню из города, за полтораста километров от нас, наш дядя Сан, как мы все звали его. Тот, что был женат на нашей тетке и жил в доме нашего деда, там, где первое время по приезде сюда жили мы. Это был самый настоящий батрак, пролетарий, всю жизнь работавший за кусок хлеба по чужим дворам и потому пришедший в дом жены, когда настало время жениться. То, что именно он, никогда не имевший своей лошади, сумел освоить такую все-таки сложную технику, как трактор, сесть за руль машины, которой он раньше не то что никогда не видел в глаза, но, я думаю, и на картинке не видел, было не то чтобы удивительно, но до сих пор не укладывается у меня в голове. Как он это сумел, непонятно. Иначе как талантом, я думаю, этого не назовешь.
Когда маленький красный «Фордзон», за рулем которого сидел дядя Сан, подпрыгивая на ухабах, на неровностях дороги, появился на виду деревни, следом за ним бежали взрослые и дети. Трактор встретили еще за селом, далеко в иоле, но я этого не видел, не знал должно быть, и увидел только тогда, когда он спускался от ближайшей деревни, стоящей па высокой горе. Вслед ему, что-то крича, бежали ребятишки, а люди стояли по сторонам, над рекой, возбужденно размахивали руками. Так встречали трактор и сидевшего на нем дядю Сана в каждой деревне, через которую этот трактор проходил.
Дядя Сан потом еще долго работал, и на этом тракторе, и на других, появившихся к тому времени, пока с ним не случилась беда, случавшаяся в те годы со многими людьми. По той же дороге, по которой он привел в деревню трактор, он потом отправился по этапу — под конвоем. Год спустя он вернулся, освобожден был, и жил еще какое-то время в своей деревне, но здоровье его было уже сильно подорвано выпавшим на его долю испытанием. Так он потом уже и не оправился.
81
Думаю, что вскоре после того как дядя Сан привел к нам первый трактор, и уж во всяком случае в том же году, где-то здесь же, под горой, за безымянной речкой нашей, на цветном, тянущемся до самого леса лугу, пострекотав перед тем немного в воздухе, сел маленький, если смотреть теперешними глазами, двукрылый, белые, как бабочка, самолет. Всей деревней мы побежали туда, на этот пестрый, цветной луг и, окружив со всех сторон, долго и удивленно разглядывали его. Чуть накренившись на сторону, маленький, легонькии, как кузнечик, хочется сказать, странно недвижный, сидел он на этом лугу теперь, будто и не летел только что над нашими головами, над тем же лугом. Сидел, готовый в любую минуту взлететь, исчезнуть так же неожиданно, как и появился...
Таким было первое появление самолета в наших местах, тогдашнего У-2, я думаю...
Я не могу сейчас сказать с определенностью, видел я или нет до того времени пролетающий в воздухе, в небе, самолет или я сразу увидел его на этом пестром от цветов лугу, за деревней у нас.
82
Все это, как ни странно, проводилось на глазах у всего села, в присутствии всех желающих, и мы, ребятишки, тут тоже толкались, как толкались мы на всех подобного рода собраниях. Насколько я помню, нас никогда ни с каких собраний не гнали. Происходило это вечером, в темноте, во дворе той же школы, под березами. Вечер был теплый, летний. За столом, накрытым красной материей и освещенным керосиновой лампой, сидело несколько человек, как я теперь понимаю, членов комиссии, а перед ними, спиной к людям, в темноте под березами толпящимся, стоял человек, проходивший чистку. Кто он был, какую исполнял должность в нашем селе, этого я сейчас уже не знаю, да, может быть, не знал и тогда, поскольку, еще раз повторю, он стоял спиной к нам и, в темноте этой, я даже не видел его лица. Мне только запомнился его рассказ, рассказ о себе, о том, как он, это было в годы гражданской войны, лишился своего партийного билета и, как можно было понять, выбыл на какое-то время из партии. Должно быть, в его деле все это было записано, и теперь его обо всем этом расспрашивали, и он давал комиссии по этому поводу свои объяснения, рассказывал, как было дело, как все это произошло... Вот этот-то рассказ человека, проходившего чистку, и запомнился мне больше всего. По словам его выходило, что он спрятал партийный билет свой в лесу, в котором он вместе со своими товарищами был окружен или его там, в лесу этом, настигли, и не просто спрятал, а утопил его в ручье, в лесу в том же, потому что другого выхода у него, как он говорил, не было. Очень подробно рассказывал, как это все было и почему он сделал это.