Я стоял перед высоким, худым, светловолосым п по молодым, или так мне только казалось тогда, подполковником, будучи уверен, что, может быть, уже сегодня окажусь в полку, в батальоне, куда меня пошлют. Ведь я был танкист, вчера, можно сказать, еще сидел в танке, и теперь меня должны были послать в роту, но скорее всего в батальон, на должность замполита или комсорга батальона хотя бы. Вскрывая пакет, который мне дали с собой, подполковник, как показалось мне, с удивлением смотрел на мои черные с танковыми эмблемами погоны. И может быть, он еще более удивился, когда увидел мои документы, увидел, что я действительно танкист, всегда был танкистом, призван был в армию еще до войны, служил в танковом полку, с первого дня войны был на фронте.
— Что же они вас к нам прислали,— сказал он, недоумевая. И, видя мое лицо, еще более недоумевающее, сказал, что произошла ошибка, что армия находится в обороне и танковых частей в настоящее время в составе армии нет.
Может быть, он сказал мне это не так подробно, может быть, он только намекнул мне об этом, но в справедливости его слов я позднее убедился сам.
Я стоял в растерянности. Для меня это было более чем неожиданно. Я так стремился как можно скорее попасть на фронт, в часть, быть на месте, как будто стремился домой. Мне так надоела вся эта неопределенность, все это тягомотное, временное положение человека в резерве. Ведь со дня окончания училища прошло все-таки уже довольно много времени.
Я подумал, что меня тут же отошлют обратно, но я зря боялся. На фронте, я это потом понял, каждый человек, каждый солдат, а тем более офицер, дорог, каждому человеку, а тем более офицеру, найдется место. Никто тебя не отпустит, не отошлет обратно, если уж ты попал сюда, если уж тебя прислали.
— Ну ничего,— сказал подполковник, чтобы меня утешить,— утро вечера мудренее, авось что- нибудь придумаем. Побудьте пока.— И с этими словами отпустил меня.
Все это меня, конечно, до крайности огорчило, я подумал ужо, что капитель эта не скоро кончится...
Ту г, па самом краю деревни, и доме, выходившем окнами па Порог, на это озеро, и ещё в одном доме, по дворе, располагалась редакция газеты. Переночевав в одной из изб, где находились такие же, как я, резервисты, я на другой день, с утра прямо, отправился в редакцию, зашел туда, чтобы показать свои стихи. Я не мог и представить себе, что из этого получится. Не прошло и двух дней, по-моему, как они были опубликованы. Утром, до того еще как мне пойти в отдел кадров, я развернул газету и увидел в ней свои стихи. Что-то о войне и не о войне, о родной деревне и о детстве, какое-то воспоминание.
Когда я пришел в избу, в которой находился отдел кадров, подполковник сказал мне:
— Так вы, оказывается, пишете? Что же вы мне не сказали этого?
Он уже тоже видел газету, и, как я сообразил тут же, если и не прочел, то заметил, разглядел в ней мои стихи.
Я сказал, что это так, баловство, но подполковник как-то очень серьезно отнесся к этому и впрямь не стоящему никакого внимания занятию.
— Знаете что,— сказал он,— сделаем так... Пока не будет для вас должности, пойдете временно в редакцию, побудете пока что у них там, а потом посмотрим...
Я запротестовал, стал доказывать, что никакой я не газетчик, что я совершенно не знаю этой работы, что я не смогу, не справлюсь, не сумею, что я по- настоящему близко никогда ни одного газетчика не видел,— что, впрочем, так и было,— что я просто не представляю себе, что я там буду делать, чем заниматься...
Но подполковник меня уже не слушал, он, как можно было понять, определил уже мою судьбу. И мне ничего не оставалось, как отправиться туда, куда он сказал. Тем более что я уже знал, где это находится, и он уже позвонил редактору, договорился, и меня вроде бы там уже ждали.
Так я пришел в армейскую газету, в редакцию, сначала к ее редактору, тоже подполковнику, человеку смуглолицему, с небольшими, мельком как бы намеченными усиками, а потом и в избу, где размещался так называемый армейский отдел, куда меня, временно конечно, прикомандировали, поскольку я вообще был здесь временно, числясь в резерве, до назначения меня на постоянную должность, как только она, эта должность, будет. Я все еще надеялся, что буду в танковой бригаде, в танковом полку, на той должности, которая мне предназначена была по окончании училища.
Армейский отдел находился в одной небольшой комнате, в которой стояло всего два или три стола, мы все тут и спали, одни — на стоящей здесь же в углу кровати, другие — по лавкам, а кто и на печи, на голбце.
Первая командировка была к девушкам-снайперкам, в роту снайперов, располагавшуюся неподалеку от нас, в лесу, за деревней.
2
Снайперская рота размещалась в одной большой, госпитальной, скорее всего, я думаю, а может быть, и в медсанбатовской палатке, недалеко от дороги и недалеко от леса. Я пришел к ним прямо с утра.
В палатке, совсем как в казарме, были поставлены нары в два этажа. Топилась железная, из огромной бочки сделанная печка, колено трубы которой было выведено наружу, на улицу. Но особенного тепла, а тем более жары, не было, потому что слишком велика, слишком обширна была палатка. Находившиеся здесь девушки все были в полушубках, в ватниках или в теплых меховых жилетах — в безрукавках, которые поддевают под шинель или под тот же ватник. И, конечно, в шапках. Но это уже по выработавшейся фронтовой привычке — нигде и никогда не снимать шапки.
Я впервые видел так много собранных в одно место, в форму одетых девушек... Они сидели на нарах, на деревянных, расставленных по сторонам скамейках.
Я не знаю, что у них происходило здесь в этот день, что-то вроде слёта или, может быть, встречи, что-то вроде, скажем так, совещание по обмену опытом. Должно быть, меня и послали сюда потому, что это было так близко, рядом, но больше; всего потому, что в этот день у них происходило это совещание.
Я сидел и записывал то, что они говорили.
Такая была обстановка, так все это выглядело и так это все запечатлелось в моей памяти...
Одна за другой девушки выходили на сцену, потому что тут действительно была сцена — невысокий такой помост поблизости от входа в палатку... Они вспоминали первых убитых ими немцев и своих подруг, гоже; уже убитых к тому времени. Из пятидесяти с чем-то человек, насчитывавшихся в этой роте вначале, в самые первые дни, теперь едва ли оставалась половина.
Мне особенно запомнилась одна из них. Это была рослая, круглолицая девушка, так же как и ее подруги, не снимавшая и здесь с головы ушанки. В распахнутом полушубке, веселая, задорная. Звали ее Верой.
Как и другие, она вспоминала свои первые дни на фронте, говорила, как это все было... Как в самый первый день «охоты» ей не удалось убить немца. Как, вернувшись в землянку, она заплакала от огорчения и досады. Но на другой день, вспоминала она, она убила немца, и опять заплакала, теперь уже от радости, от счастья. Так говорила она.
Один раз над бруствером ее окопа засвистели пули. Она насторожилась, замерла. Через некоторое время она увидела, как голова немца высунулась из окопа. Она выстрелила. Немец соскользнул в траншею, помахал лопаткой над бруствером, крикнул: «Рус фрау, мимо!»
Не прощая себе промаха, она ждала потом целых четыре часа, ждала до тех пор, пока наконец из траншеи снова не показалась голова. Это был, по ее словам, тот же немец. Она его опередила и выстрелила.
— Вот тебе и «фрау»,— засмеявшись, сказала она.
На счету у нее к тому дню было уже сорок шесть немцев.
— Много немцев не записано,— сказала она в конце своего темпераментного выступления,— но это ничего... Все равно на пользу родине.
Выступали и другие девушки, рассказывали, как они впервые попали на фронт, как учились этому своему не простому делу в снайперской школе — где-то под Москвой, как я понял.