Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В каком-то маленьком городке, где он должен был съезжать с большой дороги и я должен был вылезать, он остановил машину на углу перед очень красивым старинным домом, рядом с которым, тут же, в проулке, размещался «ноцлегарен», дешевая ночлежка, из тех, что были мне по карману.

– Я вас провожу… – сказал он и поспешно вышел за мной из машины. – Иванов… – вдруг продолжил он, когда мы отошли от машины шагов на двадцать. – Иванов! Девушки! Иванов!

Теперь я понял, о чем шла речь. Он был в плену, в Иванове. «Иванов» – это были война, плен, лагерь, голод, но это была его юность. И там была девушка, которая его пожалела и приласкала. Впрочем, и ее тоже не грех было пожалеть: там и нынче, небось, спрос на таких вот чернявых красавцев, в нашем текстильном Иванове. Теперь все это далеко и нисколечко не страшно. А свежесть того ощущения как вернуть? Есть, конечно, жена, дети, тачка, теплый дом… Домой придешь – там ты сидишь…

Всякий нормальный человек лелеет воспоминания о своей боевой юности. На худой конец боевитой. Те же, кто хает свое прошлое, это уроды, лишенные самоуважения. Я из них числа. Просят: повспоминайте о вашей боевой студенческой юности, вскоре после Войны и Великой Победы. И мне вспоминаются комсомольские собрания…

Они отбирали немало нашего времени. Годами тянулась вереница собраний, посвященных «моральному облику». В каждой группе должны были найтись моральные уроды для битья. Они потребительски относились к своим товарищам, к общественным поручениям, а главное – к изучению общественно-политических дисциплин. Так что каждый коллектив должен был провести у себя серию очистительных собраний и заклеймить «разложенцев». Участвуя в собраниях, члены коллектива отстранялись от морального урода, очищались внутренне и получали устрашающий урок. Мероприятия эти были обязательными, каждая группа и курс должны были отыскать в своей среде факты бытового разложения, угрожающие здоровой морали студенчества. И конечно, отыскать удавалось…

Помню шикарные судилища факультетского масштаба и маленькие, но вполне грозные групповые собрания. Помню, как мой институтский друг, тогдашний групкомсорг, открыл наш скромный групповой трибунал, произнеся ломким голосом, дрожащим от гнева и сознания собственной чистоты[3]:

– Лида, до нас дошли сведения, что ты живешь с Юрой…

Второй вопрос повестки дня был сформулирован мягче:

– Галя, мы хотим разобрать вопрос, почему на нашем групповом вечере ты целовалась с Витей…

Ах, как было страшно! Каждый из нас предавался, хотя бы в мечтах, безнравственным этим занятиям, и каждого могли призвать к ответу. Помню, я что-то выкрикнул в знак протеста на этом собрании и за «попытку сорвать мероприятие» был осужден комсоргом. Но помню, как ничтожно было и мое расстояние до прокурорского места. Еще чуток надавить, допугать…

Господи, да она и нынче в памяти, эта грозная фраза моего друга-комсорга, сидит под кожей, как заноза:

– Лида, до нас дошли сведения…

Неужто все еще боюсь оказаться на затертой скамье подсудимых? Протестующий, вожделеющий, осуждающий разврат и его алчущий, защищающий жертву и одобряющий наказание, либерал и ханжа, прячущий руку, голосующий «за» и «против» в одно и то же время. Это часть моей юности, и я в упор не вижу над ней ореола «лучшего времени». Конечно же была она и нежной, и сладкой. Ухитрялась быть…

* * *

Пенсионер, ставший передо мной в очереди к прилавку, доверительно сообщил, что все пораспустились теперь, а раньше был порядок. Он уточнил, что длинноволосым надо обрезать волосы и заставить их строить каналы, девиц обрить наголо и запретить им спать с мужчинами, а писателей, поляков и отчего-то еще чехов надо скрутить в бараний рог, чтоб был международный престиж и страна встала с колен. Потом он обвинял в чем-то Никсона, Киссинджера, соседа-еврея, который якобы художник, но нигде не работает, воспитательницу детского сада, где у него внук, и еще каких-то людей, про которых я не знал, потому что у меня нет телевизора…

Мир представал перед ним в безобразии хаоса, и он один мог бы привести его в порядок, потому что над гнилым морем его ненависти был некий принцип. Я слушал, ощущая невозможность пробиться через непроходимую, непроницаемую стену… Напрасно я вызывал в памяти все свои бесконечные странствия по России, добрые лица милых людей, моих друзей или просто попутчиков… По временам мрак рассеивался, но оставались серые сумерки безнадежности…

* * *

Помню, как приехал я однажды в Ростов Ярославский вечернею электричкой и совершенно обалдел, увидев в первый раз белый, подсвеченный в ночи кремль над тинным морем-озером с мерянским названием – Неро. Обойдя раз и два вокруг кремля, я встал под стеной у берега и решил, что вот здесь, на этой вот самой «Толстовской набережной», я хотел бы жить. В конце концов меня и правда пустили на постой в низком домике с окнами, вросшими в землю вала, под самой стеной, над которой возвышались одетые деревянным лемехом купола, башни, кресты, флюгера и дымники кремлевских строений.

Дядя Миша, хозяин домика, где нашлась для меня комнатушка, ушел на пенсию еще в незапамятные времена, до войны, а до того был милиционером. Он трогательно обо мне заботился, часто ставил самовар и звал меня к столу. Я без сожаления бросал перевод нигерийского романа, и мы принимались рассуждать за чаем о различных предметах.

– Полячки, они женщины красивые, но очень хитрые… – убедительно говорил дядя Миша, прислушиваясь вполуха к бормотанию репродуктора. – А лучшее вино, Зяма, знаешь какое? Лучшее вино мальвазия, его монахи пьют.

Иногда я брал его лодку и уплывал на середину озера Неро. Отсюда наш домик был едва виден, он сливался с остатками вала и стены, а над низким берегом, будто почти не касаясь его, маячил в высоте веселый сказочный кремль. На окраинах городка возвышались с одной стороны Спасо-Яковлевский монастырь, а с другой, там, где было некогда Велесово дворище и стоял каменный истукан, побежденный святым Авраамием для нынешнего торжества правильной веры, лежал монастырь Авраамиевский.

Иногда мы рассуждали с дядей Мишей о колхозах, о разных научных достижениях, а также о несовершенствах современного мира. Разговоры эти возбуждали и тревожили старика. Как я теперь понимаю, они томили его мерой их разрешенности – то ли уже можно теперь обо всем беседовать, то ли еще, может быть, все же не стоит. Однажды в ходе нашей беседы о том о сем – о былом производстве овощей и былой красоте ростовских звонов – дядя Миша вдруг рассказал одну довоенную историю.

– Вот так же помню до войны ездил ко мне один молодой парнишка-инженер, приезжал рыбачить… Очень мы с ним подружились, хороший был парнишка. После рыбалки мы с ним, бывало, обязательно выпьем и рассуждаем о разных предметах, про всякое такое. Один раз мы с ним до полночи разговаривали, и он, между прочим, анекдот мне один рассказал про пятилетку. Смешной был, наверно, анекдот, теперь уж не помню какой. Ты его должен знать… Потом он уехал, инженер этот, а я вот тут, на кухне, сижу и думаю, что нехорошо это получается, человек он молодой, всякое может случиться. Адрес у меня его был записан, а также предприятие, на котором он работал. Сидел я тут в кухне один, сидел, потом собрался и поехал в Москву. Нашел я это его предприятие, где он работал, и прямо к начальнику. Так, мол, и так, вот у вас работает такой-то. Работает? Да, работает. Человек он, говорю, молодой, не понимает еще обстановки, напряженная обстановка, кругом враги и всегда может приключиться какая беда, а он вот такую мне вещь рассказывает. Я про анекдот этот. А они мне говорят, спасибо, папаша, не беспокойтесь, мы тоже тут не дураки сидим, уже приняты меры, и этот молодой человек забран как враг народа. Так что вам, папаша, конечно, спасибо, но уже все в порядке и вы даже вроде бы как опоздали. Такие вот бывают истории…

Дядя Миша посмотрел на меня отчего-то с жалостью, и мне стало не по себе. Даже неудобно стало перед сухоньким, совсем старым дядей Мишей, который может из-за меня снова пережить такую вот неприятность. Я стал уверять дядю Мишу, что у меня пока еще все в порядке, да и времена вроде бы нынче другие, но окончательно мне успокоить его не удалось… Так что он еще долго вздыхал за самоваром, когда я уже ушел к себе в комнатку, вросшую в древний вал. А я переводил роман из мрачной нигерийской жизни.

вернуться

3

Друг мой был девственник и гомосексуалист, так что возмущение давалось ему без труда.

12
{"b":"186825","o":1}