Литмир - Электронная Библиотека

Трудно себе представить, что Бог есть…

Сон в последнюю ночь: я стою под резко накренившейся отвесной скалой. Люди с шоссе кричат, чтобы я живей убирался, скала вот-вот обрушится. Я кричу им в ответ: если я убегу, она рухнет, ведь я ее поддерживаю.

Средиземное море, наверно, диво как хорошо. Но сейчас там маневры тяжелых крейсеров, пришедших из Америки. Шестой флот. Погода меняется. Я переставляю протез справа налево, почесываю культю, которая кончается чуть ниже колена, и с помощью сухожилий и нервов шевелю не существующими больше пальцами.

С ума можно сойти.

2

Ганс Бойман на мгновение поднял глаза от неразборчивых каракулей. И тотчас все строчки слились в какую-то враждебно-отталкивающую чащобу, в которую вторгаться еще раз у него уже сил не было. Для кого все это написано? Он полистал дальше. Все страницы — а тетрадь исписана почти до конца — покрыты одной и той же спутанной сетью, сплетенной из неразборчивых букв. Когда Ганс писал письмо или вносил заметки в свой календарь — фразу, которую хотел использовать в статье, тему или всего-навсего нужную дату, — он сверхчетко выводил каждую букву. Он преклонялся перед людьми, осмеливающимися отправлять письма, написанные неразборчивым почерком; получатель должен был сосредоточенно развернуть письмо, разложить его даже на полу, коленями придавить углы и, низко наклонившись над ним, напряженно вылущивать из этой враждебно-отталкивающей чащобы слово за словом. Ганс считал записки Бертольда Клаффа в какой-то мере достойными доверия уже потому, что они написаны были так неразборчиво, почерком, враждебно-отталкивающим любого читателя. Или это какая-то высшая форма кокетства, высокомерие, недоступное обычному пониманию? Но Клафф мертв. Самоубийство — поступок, который Гансу никогда не понять, — разве оно не легализует задним числом все, о чем Клафф думал или что делал? Можно ли серьезнее относиться к жизни? А может быть, даже это самоубийство было высокомерным жестом? Ганс терял почву под ногами. Человек лишающий себя жизни, всегда нрав перед живущими! Или сам Ганс прав уже потому, что жив? Есть ли такая правда, которую любой ценой, даже ценой жизни, следовало приютить в собственном сознании, разрушая его тем самым изнутри? Или правильны те мысли, которые дозволяют человеку жить дальше? Ганс понял: он ищет что-то, что защитило бы его от Клаффа. Если перед тобой маячат какие-то возможности, жить можно, говорил он себе, но вообще нужно и без них уметь держаться на поверхности. Разве и он, вступив в так называемую жизнь, не загубил свое истинное «я»! Короткого лета хватило, и все маячившие перед ним возможности ссохлись, съежились в крошечную действительность, из цепких лап которой ему уже не суждено было вырваться. Клафф всецело сосредоточивался на себе, потому что был безмерно одинок! Уже в тот раз ночью, когда он впервые зашел к Гансу, он показался Гансу огромной бескрылой птицей, грузным созданием, которое не в силах взмыть, а плетется по тягостным тропам жизни, питая недоверие ко всем и вся, сражаясь с каменьями и с ветрами, созданием, существование которого мог бы оправдать только его Создатель. Но в него-то Клафф не верил… Нет, так просто дело с Клаффом не обстояло, но как Гансу понять Клаффа, Гансу, которому совсем, совсем непонятен был его поступок.

Ганс Бойман рад был, что ему не нужно читать дальше (он чувствовал, что обязан был сделать это, останься он на весь вечер дома). Но его пригласил главный редактор радиопрограмм Кнут Релов и ждал его в Доме радио.

Привратник Дома радио поздоровался с Гансом, как со старым знакомым. Ну, Гансу будто маслом по сердцу. Вот бы мать видела и слышала это, а еще лучше — недоброжелательные кюммертсхаузенцы, вечно сомневавшиеся, что из него выйдет что-то путное, им бы он с наслаждением показал, как здоровается с ним привратник филиппсбургского Дома радио. Да, господин главный редактор уже его ждет.

Поднимаясь, Ганс подпевал гулу лифта, а по длинному коридору к кабинету редактора шел так, словно в собственной квартире выскочил на секунду из гостиной в кухню. Приемная в это время дня была пустая. Он постучал в двойную дверь и вошел в кабинет, скорее напоминавший зал. Где-то далеко-далеко по ту сторону желтого ковра, поглощавшего без сопротивления шаги Ганса, он увидел господина Релова и его письменный стол. Оба, казалось, парят в воздухе. Подойдя ближе, Ганс понял, что стена, перед которой расположился Релов со своим столом, представляла собой огромную географическую карту; и хотя зона, которую филиппсбургская радиостанция снабжала своими программами (здесь говорили «снабжала», потому что радиопрограмма принадлежала к таким же жизненно необходимым вещам, как мука, и молоко, и мясо), в действительности была куда больше, чем поверхность стены, на которой ее изобразили, Гансу показалось все-таки, что колоссальная настенная карта (кстати, она не висела на стене, а была приклеена к стене вместо обоев) пересаливает, что на ней зона действия филиппсбургской радиостанции представлена не как обычно — уменьшенной, а непомерно увеличенной; да, такой огромной — уж это факт, — какой выглядела зона, покрывающая здесь целую стену, она ни в коем случае не была.

Господин Релов, конечно же, заметил, что Ганс разглядывает карту. Он поднялся — теперь оказавшись выше своего стола, — вынул изо рта сигару (сигара молодила и без того моложавое, легко обозримое лицо этого заядлого спортсмена; когда он курил сигару, создавалось впечатление, что он совершает нечто недозволенное, по меньшей мере что- то такое, в чем ему следует помочь или от чего его, еще бы лучше, следует отговорить), полуобернулся к карте и стал объяснять Гансу, указывая на красные и синие флажочки, которыми вся представленная зона была усеяна, точно сыпью, каких отдаленных мест достигает снабжение его слушателей радиопередачами. И он тоже употребил слово «снабжение» как само собой разумеющееся. И сказал (тоже как нечто само собой разумеющееся): мои слушатели. Так, должно быть, расхаживает взад-вперед генерал, или король, или заговорщик перед картой той страны, которую ему предстоит завоевать, думал Ганс Бойман, и все же на него произвели впечатление слова и жесты господина главного редактора, которого он знал по званым вечерам, пожалуй, только как господина, излишне хорошо одетого. Ганс Бойман в жизни бы не подумал, что этот человек, про которого говорили: пусть бы лучше оставался дирижером танцевального оркестра или уж стал бы жокеем, — что этот человек умеет преподносить свое дело с такой серьезностью, с таким убеждением, да еще разукрашивая его цифрами и процентами. Ганс ценил Релова только за поразительное умение пускать в воздух колечки дыма.

— Мы тут болтаем, а между тем нас ждут в «Себастьяне», — воскликнул внезапно Релов и заторопился.

Второй привратник Дома радио, который следил за порядком въезда и выезда машин, помчался, как только Ганс с Реловом вышли во двор, к серебристо-серой спортивной машине и ждал, склонив голову, у дверцы, пока они не сели. Лет ему было столько, сколько Гансу и Релову вместе. Гансу стыдно было встретиться с ним взглядом. Машина взвыла, точно целая эскадрилья самолетов. Релов, пробивая себе дорогу сквозь сутолоку вечернего уличного движения душеледенящими сигналами, акустические образцы которых следовало искать в свином хлеву, на океанских судах водоизмещением свыше 20 тысяч тонн и в аду, курил сигарету; теперь Ганс ощутил еще сильнее, что сигара была на этом лице чужеродным явлением. Собственно, ему пристала, скорее всего, трубка.

— Надеюсь, вы согласитесь со всем, что я планирую на сегодняшний вечер, — сказал Релов, не замедляя бешеной гонки.

Ганс состроил такую мину, словно бы ему любое безумство нипочем, и голосом, недостаточно, правда, твердым, чтобы сказанное прозвучало достоверно, сказал:

— Не так-то легко меня чем-нибудь потрясти.

И тотчас разозлился на себя за эти слова. Сколько же бокалов (и какого вина!) нужно было ему выпить, чтобы произнести эти слова верно!

— Я хочу ввести вас в «Себастьян», — сказал Релов.

58
{"b":"186782","o":1}