Может быть, я и преувеличиваю слегка. Вам, вполне вероятно, до смерти надоели нападки брюзгливых типов, которым за пятьдесят, на социальные сетевые сервисы. Моя главная цель сейчас – подчеркнуть контраст между нарциссистскими тенденциями в технологии и той проблемой, что ставит перед нами любовь как таковая. Элис Сиболд[1], с которой мы дружны, не раз говорила: полюбить кого-то – все равно что в шахту спуститься. Она подразумевала грязь, которую любовь неизбежно разбрызгивает по зеркалу нашего самоуважения. Простая истина: стремление всегда и во всем нравиться несовместимо с любовными отношениями. Рано или поздно, к примеру, ты ввергаешься в отвратительную, крикливую ссору и слышишь слетающие с твоего собственного языка слова, которые тебе совсем не нравятся, которые подрывают твое представление о себе как о справедливом, добром, стильном, привлекательном человеке, щедро наделенном самообладанием и юмором, как о человеке, нравящемся окружающим. В тебе проявилось нечто более реальное, чем способность нравиться, и внезапно у тебя возникла подлинная жизнь. Внезапно перед тобой встал настоящий выбор – не фальшивый потребительский выбор между BlackBerry и iPhone, а вопрос: люблю ли я этого человека? И вопрос: любит ли этот человек меня? Человека, чье подлинное “я” могло бы нравиться кому-нибудь целиком, вплоть до последней частички, не существует в природе. И поэтому мир, основанный на понятии “мне нравится”, – мир ложный в конечном счете. Но любить чье-то подлинное “я” целиком, вплоть до последней частички, очень даже можно. Вот почему любовь таит в себе такую серьезную экзистенциальную угрозу техноконсьюмеристскому порядку: она разоблачает ложь.
Та мобильно-телефонная чума, что захлестнула, в частности, район Манхэттена, где я живу, приносит мне и кое-что обнадеживающее. Среди многочисленных зомби, пишущих SMS, и трепачей, планирующих вечеринки, порой попадаются люди, которые, идя по тротуару параллельным курсом со мной, не на шутку ругаются по телефону со своими любимыми. Наверняка они предпочли бы не делать этого при посторонних, но, так или иначе, это происходит, и они ведут себя очень-очень нестильно. Орут, обвиняют, умоляют, оскорбляют. И этим наводят меня на мысль, что наш мир небезнадежен.
Это не значит, что ссоры составляют главное в любви, и не значит, что человек, всецело поглощенный собой, не способен обвинять и оскорблять. Главное в любви – глубочайшее сопереживание, рождающееся из открытия, которое совершает сердце: другой – ровно настолько же реален, как и ты. Вот почему любовь, как я ее понимаю, всегда конкретна. Попытка любить все человечество, конечно, достойна уважения, но парадоксальным образом она оставляет в центре внимания твое собственное “я”, его нравственное или духовное благополучие. Между тем любить конкретного человека, жить его трудностями и радостями как своими собственными – значит поступиться частью своего “я”.
На последнем курсе я начал посещать семинар по теории литературы, который колледж тогда впервые организовал, и влюбился в студентку, блиставшую на семинаре ярче всех. Нам обоим нравилось могущество, которым мгновенно наделила нас теория литературы, – в этом отношении она похожа на современные потребительские технологии, – и нам было лестно сознавать, насколько мы искушеннее тех бедолаг, которые по-прежнему занимаются скучным подробным анализом текстов. По разным теоретическим причинам мы, кроме того, решили, что будет стильно, если мы поженимся. Моя мать, потратившая двадцать лет, чтобы внушить мне серьезное отношение к любви со всеми обязательствами, теперь развернулась на сто восемьдесят градусов и стала уговаривать меня прожить первые годы молодости, как она выразилась, “беззаботным и неженатым”. Считая, что она не может быть права ни в чем, я, естественно, решил, что она неправа и в этом. И почувствовал на собственной шкуре, какое это муторное дело – любить со всеми обязательствами.
Первое, что мы выбросили за борт, была теория. Как незабываемо выразилась однажды после неприятной сцены в постели моя будущая жена, “нельзя деконструировать и раздевать одновременно”. Мы провели год на разных континентах и довольно быстро обнаружили, что наполнять письма друг к другу теоретическими импровизациями, пожалуй, и занятно, но читать их не столь занятно. Но что по-настоящему убило для меня теорию и, что еще важнее, начало излечивать меня от навязчивой озабоченности тем, какое впечатление я произвожу на других, – это любовь к художественной литературе. Можно усмотреть поверхностное сходство между внесением поправок в художественный текст и редактированием своей интернет-страницы или профиля в Фейсбуке; но страница прозы лишена той услужливой компьютерной графики, что так помогает нам приукрашивать свои автопортреты. Если тебе хочется отплатить за дары, какими стали для тебя произведения других авторов, ты рано или поздно должен трезво взглянуть на то фальшивое или вторичное, что содержится на твоих собственных страницах. Эти страницы тоже зеркало, и если ты по-настоящему любишь художественную литературу, то увидишь, что достойны сохранения лишь те страницы, где ты отражен таким, каков ты есть.
Ты рискуешь, конечно, быть отвергнутым. То, что мы иной раз не нравимся кому-то, все способны перенести: ведь тех, кому мы потенциально можем понравиться, все равно пруд пруди. Но обнажить все свое “я”, а не только поверхность, имеющую хорошие шансы понравиться, и увидеть, что тебя забраковали, – это может быть катастрофически больно. Именно страх перед болью, что бы ее ни вызывало – утрата, разрыв, смерть, – побуждает нас сторониться любви и оставаться в безопасном мире, где ключевое слово – “нравится”. Мы с женой, вступив в брак слишком молодыми, в итоге пожертвовали столь многим из своего “я” и причинили друг другу столько боли, что у каждого возникли причины сожалеть об этом опрометчивом шаге.
И все же я не могу сказать, что сожалею безоговорочно. Во-первых, наши старания доказывать делом свою верность обязательствам помогли нам сформироваться как личностям; мы не были молекулами инертного газа, пассивно плывущими сквозь жизнь, – мы образовали химическую связь и переменились. Во-вторых – и это, пожалуй, главное, что я хочу сказать вам сегодня, – боль мучит, но не убивает. Если взглянуть на альтернативу – на грезу об анестезированной самодостаточности, навеваемую технологией, – то боль выглядит естественным проявлением и естественным признаком того, что мы живы и существуем в сопротивляющемся мире. Пройти через жизнь без боли – значит не прожить ее вовсе. Даже просто сказать: “Ну, я еще успею после тридцати, любовь и боль никуда от меня не уйдут” – значит обречь себя на то, чтобы целых десять лет просто занимать место на планете и прожигать ее ресурсы. Чтобы быть потребителем в самом предосудительном смысле слова.
Мои слова о том, что деятельная связь с чем-то любимым заставляет человека увидеть себя таким, каков он есть в действительности, применимы не только к литературному творчеству, но и едва ли не ко всякому делу, за которое мы беремся с любовью. Я бы хотел в заключение сказать еще об одной своей любви.
В студенческом возрасте и много лет после окончания колледжа мне очень нравилась дикая природа. Не то чтобы я любил ее, но она определенно мне нравилась. Природа может быть чрезвычайно симпатична. И поскольку я был воспламенен критической теорией и обостренно реагировал на несовершенства мира, ища повод для осуждения тех, кто им правит, я, естественно, тяготел к энвиронментализму: ведь с окружающей средой так много всего делается не так! И чем больше я вглядывался в то, что не так, – тут тебе и взрывной рост мирового населения, и взрывной рост потребления ресурсов, и глобальное потепление, и загрязнение океанов, и вырубка наших последних девственных лесов, – тем бóльшим человеконенавистником я становился. Но в конце концов, почти одновременно с тем, как развалился мой брак, я пришел к мысли, что боль – это ладно, но провести оставшуюся жизнь, все сильней распаляясь злостью и чувствуя себя все более несчастным, – это куда серьезнее; и я принял сознательное решение, что перестану тревожиться из-за окружающей среды. Лично я все равно не мог добиться ничего существенного для спасения планеты, и мне хотелось посвятить себя тому, что я люблю. Я по-прежнему старался, чтобы мой “углеродный след” в атмосфере был поменьше, но, ограничив себя этим, не желал впадать, как прежде, в ярость и отчаяние.