— А разве мы сами не справимся? — Попович почесал затылок. — Хотя ты прав! Если ты один чекиста под орех разделал, втроем вы, я думаю, сможете же их всех того, там руками или словами, ну как Мойзеса! — он чиркнул пальцем по горлу.
— Ну, я, конечно, в твои дела не лезу, я так, кое-что понял сам! Ну, когда ты там с ним… Я же видел, как ты его ножом ударил, а потом вокруг него ходил… И ножом еще потом чертил… — Он шумно сглотнул и уставился на замерших Путта и Шмайсера. — Я что-то не так сказал, Федотыч? Ты… Вы…
Путт исподлобья посмотрел на Шмайсера и зло сплюнул. Тот приобнял за плечи Поповича и ласково начал:
— Слышь, Лешенька, ты чего думаешь, Федотыч факир цирковой, что ли? Глянь-ка, какой ты у нас глазастый! Может, тебе прямо сейчас бурю вызвать или зверей лесных на поклон заставить явиться? Тебе что сказали, когда Федотыч там с Мойзесом беседу вел? Сопи в тряпочку! Забудь, что видел, что слышал! Твой номер шестой, твое место в буфете, понял? Вопросы глупые не задавай! Считай, что мы сейчас дали подписку о неразглашении! Тебе легче от этого будет?
Попович ошарашенно глядел на сидевших.
— Ладно, Федя! — Путт хищно оскалился. — Начнет болтать, так Федотыч ему живо кое-чего укоротит! Да?
Фомин угрюмо кивнул, еще сильнее нахмурившись, чтобы сдержаться от рвущегося наружу хохота.
— Правильно говоришь, Андрюша, правильно! — промурлыкал Шмайсер. — Даже так сделаем: зачем Федотычу свою силу колдо… — он кашлянул. — Ведовскую на нашего болтуна тратить? Давай я ему сейчас сам что лишнее укорочу? То, что он там сделал, может, лет так двадцать его жизни отняло! Может, это один раз в год делать разрешено! — Он потянул клинок из ножен, резко повернувшись к Поповичу. — Ты кто у нас?
— Механик-водитель… — неуверенно протянул Попович.
— И двигай отсюда на повышенной передаче, так сказать, механизируй камбуз! — Шмайсер похлопал его по плечу и, уже не сдержавшись, рассмеялся. Следом на траву попадали остальные.
— Да пошел ты! — беззлобно отмахнулся Попович. — Нету у нас уже повышенной передачи! Сам лично спалил кровинушку родную! А вы чего думаете, я танк свой не любил? Да он мне как дите родное был! Э-эх! Я лучше чай поставлю, а то кому как, а мне от этой чертовщины жрать захотелось!
— Вали кашеварить, механизатор! — Путт, отсмеявшись, поправлял форму. — Да! Не забудь в машине пошукать! Эти хмыри говорили о том, что Мойзес там вез пожрать. Нам сейчас как раз сгодится…
Проводив Поповича взглядом, Фомин повернулся к обоим:
— В общем, мы тему эту закрыли? Я надеюсь…
— А мы ее и не открывали! — Путт пожал плечами. — Мы обсуждали сейчас, что нам с твоими родственничками делать! Может, их вообще того, ну, в смысле — сплавить потихонечку. Поговори там с отцом, намекни ему, чтобы он с тобой… — он скривился. — Хм! Ну, с тобой молодым! В общем, пусть они потихонечку домой валят, от греха подальше! А то мало ли что…
— Нам, Андрей, каждый человек сейчас нужен! — Фомин понимающе усмехнулся. — Ты не переживай за меня! Я не боюсь встречи с ними! Отец и для меня, и для вас будет моим братом, а тот я… Ну что ж! Буду сам себе племянником! А мой отец, кстати, знающий унтер-офицер, две войны прошел, в пулеметной команде служил. Ему наш Дегтярев на два счета освоить. Вот потому-то поручим Федоту Федотовичу Фомину императора увозить, а сами вчетвером визит чекистам нанесем. Тут ты прав — когда переполох такой устроим, им враз не до поисков великого князя станет.
— Если еще останется кто-то для поисков! — глаза Шмайсера полыхнули такой лютой и незатухающей ненавистью, что Фомин всей душой содрогнулся. И неожиданно понял — они все мертвецы, все. И погибли там, в сорок третьем, который никогда не наступал. Они сами нежить, что с Поганкиного урочища вылезла… Нежить!
Мара-то, Марена, не просто Нити Жизни серпом острым подрезает, она властвует над Калиновым мостом через Реку Смородину, что Жизнь от Смерти разделяет. Злую шутку она с ними сыграла! Заблудились они на этой дорожке! Навсегда остались между жизнью и смертью. И там умерли, и здесь вместо них другие, «настоящие», есть! А они существуют на этой новой старой земле как мертвые, без жизни, с одной жгучей ненавистью в сердце.
Чтобы вырваться оттуда, им надо со своими долгами, что их задержали лучше добрых якорей, расплатиться. Каждого из них сжигает изнутри лютая ненависть к большевикам, так она заполнила собой души, что и душ-то самих уже не осталось. Забрала их выгоревшие, обуглившиеся останки душ Марена себе на том болоте. Отпустит тогда, когда ей взамен другие, не просто ожесточившиеся от горя и страданий, понастоящему черные души в жертву принесут. С того дня они сами и получат свое искупление, расплатившись со всеми сполна, тогда и «освободятся»…
— Братцы мои! Как жить-то дальше будем? — внезапно произнес подошедший Попович тихим голосом, а Фомин ужаснулся созвучию их мыслей. — Ведь это нам в искупление грехов наших. На своей земле со своими ведь людьми насмерть резались и убийства невинных чинили…
— С каких пор красные своими стали? — прошипел сквозь зубы Шмайсер.
— Не красные, Федя. Там наши дерутся, наши. Русские солдаты. Ибо так драться и умирать могут только за землю свою, потом и кровью политую, за могилы предков, за жен и деток. Не за вождей кремлевских животы свои на алтарь Отечества кладут!
— Так комиссарами обмануты они!
— Нет! Они после победы обмануты будут, когда их разоружат и снова НКВД над ними поставят. А сейчас они все знают, за что дерутся. А вот мы иудами оказались!
— Ты говори, но не заговаривайся!
— Осади, казак. Шмайсер тут прав! И неправ тоже. Правда, что палка о двух концах — каким ни ушиби, все одно больно, — Фомин скрипнул зубами. — То, что мы со своими братьями по крови сцепились, то грех великий, почти иудин, на души ложится клеймом. Но то, что бесов-коммунистов отринули, грех сей объясняет. И будь тогда та Россия, другая, которую от нас отобрали и опаскудили, я бы первым на ее защиту супротив немца встал и до последней капли крови бился бы. Но не эта Россия — там ложь и бесы правят. А народ наш, жизни свои положив, ничего от коммунистов не получит — ни права говорить, ни жить зажиточно. Земли не получит, храма, где помолиться. А где церковь и не прикроют, батюшку осведомителем сделают, стукачом!
Фомин остановился и тяжело вздохнул, разговаривать ему было тяжело. С щемящей тоскою в сердце он посмотрел на поднявшееся довольно высоко солнце. День давно вступил в свои права, и им нужно было поторапливаться. И Семен Федотович решительно закончил разговор:
— Сейчас все свои вольные и невольные грехи мы должны искупить. Да, искупить. И не допустить, чтоб бесовская власть в России утвердилась. Запомните — сейчас восемнадцатый год на дворе стоит, а не сорок третий. Нет того времени и того кошмара, что видели мы, есть страшный сон. Мы должны помнить о главном в своей жизни, даже если эту жизнь отдать придется во искупление грехов наших.
— Что главное? — Шмайсер резанул взглядом, тонкие губы стали совсем белыми, в его глазах плескалась черная водица безысходности и скорбной отрешенности от жизни.
— Спасти императора!
Лица танкистов ожесточились, и Фомин осознал, что теперь они пойдут до конца, до смерти. И нет такой силы на земле, что сможет их остановить. Убить смогут, но не победить.
— Если спасем царя, то позже спасем и саму Россию! На то есть одно пророчество старое, потаенное. Понятно, братцы?!
— Какое пророчество, Федотыч? — тихо спросил Шмайсер. Остальные молчали, но их лица говорили о живейшем интересе.
— Вам лучше его не знать. Пока. — Последнее слово Фомин добавил после паузы, увидев, что их лица недовольно вытянулись от такого короткого ответа на затронувший души вопрос.
— Теперь о водителе и девушке. Как с ними поступить? Выкладывайте свои соображения.
— Водитель Иван Трофимович Максимов в казнях не участвовал, взят на работу в Чека неволею, — радист прищурил глаза, шутить в таких делах он не умел ни на каплю. Фомин отнесся к сказанному очень серьезно — Шмайсер умел докапываться до истины, обмануть его было крайне сложным делом, почти невозможно. Ибо ложь тот ощущал не разумом своим, нет, а естеством, Душой и сердцем Шмайсер ее чуял, глазами своими… Мертвыми…