— Спасибо, Консепсьон…
— За что ты меня благодаришь?
— Твоя откровенность оправдывает мою верность прошлому. Совсем недавно мне казалось, что ты ненавидишь меня, и жизнь для меня вдруг совершенно утратила смысл. Ну представь себе, что верующему, всего себя посвятившему служению Богу, внезапно кто–то доказал, что никакого Бога не существует.
Консепсьон погладила мою руку.
— Ты всегда был слишком неумерен, Эстебанито, как в словах, так и в молчании. Тебе бы следовало жениться, иметь семью…
— Жениться на другой, думая о тебе?
— Ты бы забыл… ведь все забывается.
— Только не у цыган!
Больше мы не разговаривали. Зачем, если все и так сказано? Быстро же у моей Консепсьон меняется настрой… Вчера она обвиняла меня в преступлении, а сегодня вдруг намекнула, будто жалеет, что не стала моей женой… Ничего не понимаю. Ясно лишь, что какое–то потрясение оставило в ее душе глубокую отметину на всю жизнь.
Мы вернулись в Альсиру вместе с возбужденным собственным успехом Луисом. Он рассказывал, каких почестей удостоили его отцы города, нисколько не сомневаясь, что вполне заслужил их поклонение. По мнению Луиса, никто из нынешних тореро не способен конкурировать с ним и фамилии Вальдерес пора стоять на афишах рядом с именами самых прославленных матадоров. Тут я должен сказать, что оценка прессы и в самом деле совершенно переменилась. Теперь в статьях о Луисе было чуть ли не больше самых неумеренных похвал, чем прежде оскорблений. Устроители выступлений едва не дрались за права залучить Валенсийского Чаровника на свои арены, а дон Амадео подписывал контракт за контрактом, совершенно позабыв о благом намерении ограничиться в первый сезон всего дюжиной выступлений. Впрочем, Луис бы все равно с этим не согласился. Успех опьянял его.
— Подумать только, что ты была против моего возвращения на арену! — время от времени повторял он жене.
Консепсьон не отвечала. Тогда Луис хлопал по плечу меня.
— А вот Эстебан, к счастью, сохранил веру!
Воспользовавшись тем, что Луис пребывает в отличной форме и не требует слишком пристального наблюдения, я решил съездить в Севилью. Возле дома я столкнулся со старым другом. Он тут же попросил доставить ему удовольствие и посидеть немного в тесном кругу за столиком нашего любимого кафе, где на стенах желтеют афиши, рассказывающие историю тавромахии за последние пятьдесят лет. На этих афишах молодые могут прочитать имена, уже много лет памятные лишь самым преданным поклонникам. Впрочем, нередко эти имена были лишь прозвищами, полученными в знак любви и благодарности. К примеру, кто из молодых знает, что великого Манолете звали Мануэль Родригес, а знаменитого Галлито — Хосе Гомес?
На встречу собрались не только все мои друзья, но и люди, которых я не знал. Впрочем, стоило взглянуть на чуть танцующую походку и манеру выпячивать грудь, чтобы безошибочно признать бывших тореро. Большинство остались худыми и загорелыми. Они продолжали тренироваться и, невзирая на возраст, еще верили в возможность заключить контракт и вернуться на арену, где все они без исключения якобы способны выступить вполне достойно. Позабыв о прежних поражениях, каждый сумел убедить себя, что ушел в отставку лишь из–за невезения или чьей–то зависти. Иногда и в самом деле случалось, что какой–нибудь матадор, сочтя, что бандерильеро способен нанести урон его собственной славе, изгонял возможного соперника из куадрильи, да так, чтобы тот больше не смог получить работу. Вечное оправдание, успокаивающее боль старых ран, баюкающее самолюбие… порой кого–то из этих неудачников призывали заменить неожиданно вышедшего из строя члена куадрильи, и почти всегда дело кончалось очень скверно: либо отвыкший от быков тореро впадал при виде животного в панику, либо, наоборот, желая дать урок тем, кто обращается с ним, как с бедным родственником, лез на рожон и попадал в больницу, а то и в морг.
Меня поздравляли, обнимали, заставляли вновь и вновь подтверждать, что успех Луиса — не мгновенная вспышка и что он не только сохранил все свои достоинства, но даже усовершенствовался. Когда выяснилось, что 29 сентября, на Сан–Мигель, Валенсийский Чаровник приезжает выступать в Севилью, мне устроили овацию. Выражая общее мнение, Педро Ллано заявил, поднимая бокал:
— Предлагаю выпить за здоровье дона Эстебана, лучшего знатока тореро во всей Испании!
А когда восторженные крики смолкли, Педро добавил:
— Как жаль, дон Эстебан, что вы остановились на полпути… Только вы один могли сравниться с Манолете!
И как всякий раз, когда упоминалось имя славы Кордовы, среди людей, объединенных преклонением перед памятью тореро, убитого в Линаресе, как Пакито, наступило тяжелое молчание. Но каким облегчением для меня было снова оказаться среди старых друзей! Сидя за столиком маленького полутемного кафе поклонников тавромахии (кстати, хозяин его, Хасинто Руис, был неплохим пикадором, пока избыточный вес и возраст не принудили его покинуть арену), в мыслях я ушел бесконечно далеко от Альсиры и всех сложностей ее обитателей. Их роскошь не стоила покоя моей маленькой комнатки в Триане. Зачем меня повлекло из дома? Быть может, не покинь я родной квартал, Хорхе Гарсия остался бы жив?
С огромным трудом мне удалось отказаться от дружеских приглашений, сыпавшихся со всех сторон — слишком не терпелось добраться до своего убежища в Триане. Однако не успел я пройти по Сьерпес и сотни метров, как меня робко окликнули:
— Дон Эстебан…
Я обернулся и, увидев того, кто меня позвал, сразу понял, что за этим последует. Лет шесть–семь назад Пабло Коллеро пришлось оставить ремесло бандерильеро — бык тяжело ранил его в правое бедро. Он долго пытался найти работу, да никто не хотел брать искалеченного бандерильеро, и с тех пор Пабло находился среди людей, связанных с тавромахией, каждый день надеясь, что встретит добрую душу и ему помогут вернуться к любимому делу. Сейчас у Пабло был смущенный вид бедняка, впервые в жизни решившегося просить милостыню.
— Вы позволите мне немного проводить вас, дон Эстебан?
— Конечно…
Мы пошли рядом. При виде отчаянных усилий Коллеро скрыть хромоту у меня сжалось сердце. И я старался идти как можно медленнее, не давая, однако, бедняге понять, что делаю это из–за него. Встречные знакомые приветствовали меня, а Пабло выпячивал грудь, радуясь, что и ему перепадает частичка внимания. Некоторые афисьонадо и в самом деле оборачивались, увидев нас вместе. Я уверен, что кое–кто спрашивал себя, уж не задумал ли я еще одно воскресение, на сей раз хромого бандерильеро. Мой спутник, должно быть, питал такие же надежды, ибо, взглянув на Коллеро краем глаза, я заметил, что он блаженно улыбается. И только у самого моста Изабеллы II, соединяющего Триану с Севильей, Пабло решился заговорить.
— Дон Эстебан, то, что вам удалось сделать из Вальдереса, просто поразительно!
— Да нет же, нисколько… Это Луис достиг удивительных результатов. В первую очередь он обязан успехом себе самому.
Коллеро покачал головой, явно не слишком поверив моим словам.
— Нет, дон Эстебан… Вы дали ему то, чего нам больше всего не хватает, когда из–за какого–нибудь несчастья приходится расстаться с быками… веру в себя. Вот мне никто ни разу не пришел на помощь. А ведь я был не так уж плох… А может, именно поэтому? Наверняка нашлись такие, кто не хотел моего возвращения…
Опять это старое утешение…
— Возможно, амиго, возможно… Уж таковы люди.
— Они безжалостны, дон Эстебан. Я остался один и подыхаю с голоду.
Я едва не полез в карман за кошельком, но вовремя одумался. Мой собеседник наверняка воспринял бы такую помощь как оскорбление.
— Мне бы так хотелось снова пожить рядом с быками, дон Эстебан! Вы ничем не можете мне помочь?
Cain не знаю, что на меня нашло, но, даже не раздумывая, я сказал:
— Возвращайтесь домой, Коллеро, и соберите вещи. Сегодня же вечером я отвезу вас к своему другу дону Педро в Ла Пальма дель Кондадо.
Коллеро ошарашенно воззрился на меня.