— Но господин доктор Кавизель был еще жив. Он умер по пути в госпиталь. Это подтверждает врач из машины «скорой помощи».
Вот оно что! Значит, тот человек в белом халате и с окровавленным ртом еще не был мертв. Может, я мог бы его спасти искусственным дыханием или массажем сердца? А у меня сдали нервы!
— Постарайтесь поточнее описать состояние пострадавшего.
Я постарался, но запомнилось мне мало, только неестественно вывернутая нога, руки, судорожно обхватившие живот…
— А у вас нет фотографии этого Кавизеля?
— Наверняка есть в архиве, у фройляйн…
— Я не то имел в виду. Вчера вы его не снимали?
Кадры в портативном аппарате! Что будет, если я скажу, что снимал мертвого, точнее, умирающего инженера? Ведь я забыл утром проявить эту пленку. Виктор разъярился из–за того, что я не выполнил задание Феша вовремя. Феш подумает, будто я хотел что–то скрыть от него…
— Нет.
— Тот охранник… — Гуэр опять заглянул в книжицу. — Фурнье, господин Фурнье показал, что ему дважды померещилась какая–то вспышка в коридоре у входа объекта номер 71, похожая на вспышку фотоаппарата.
Я пожал плечами. Эти два кадра он не получит. Я их просто уничтожу. Не стану же я сам давать Виктору повод для новых упреков. Нету этих двух кадров, и все тут.
— Господин Гуэр, я не так хладнокровен, как вы. Вид мертвого человека — а я считал Кавизеля мертвым — весьма меня потряс. Тут уж не до фотографирования.
По–моему, и доктор Феш был доволен моим ответом, поэтому я тут же для верности добавил:
— Сегодня вечером будут готовы фотографии, которые я там наснимал, тогда все сами увидите. Боюсь вас разочаровать, потому что в цех я не проник. Кстати, господин Феш, когда мне подготовить фотодокументы для страховщиков?
В мои обязанности входило при несчастных случаях, авариях или отказах оборудования делать снимки, которые служили документами для предоставления страховым агентам. Эта часть моих обязанностей предусматривала столь вдохновенно–творческие работы, как нудные научно достоверные и юридически безупречные фотосъемки сгоревших холодильников, неисправных насосов и дефектных упаковочных автоматов с капсулой «рестенала», застрявшей в роботовой глотке. Иногда в сопровождении охранника (обычно это был начальник охраны Флюри) я ходил на место аварии, чтобы сфотографировать повреждение или дефект.
Сняв очки в металлической оправе, доктор Феш потер глаза и стал играть очками.
— Ах, господин Фогель, — он вновь надвинул очки на нос, и в уголках его глаз мягко блеснула влага, — поскольку вам надо управиться до карнавала с вашими делами… Ведь вы идете в отпуск, как мне сказал ваш начальник. Мы поручили эту работу внештатному фотографу, господин Флюри поможет ему, так что к вечеру съемка будет закончена. Кстати, и вашу встречу с доктором Ляйбундгутом мы перенесли на завтра.
Опять мы поругались. А ведь разговор начался с радостного для меня известия Иды о том, что у нее все в порядке. Наверно, я слишком уж радовался. А что бы я стал делать, если бы она действительно забеременела? Мне даже не пришлось искать аргументы, чтобы отговаривать ее. Она сразу как отрезала: ты что, думаешь пошла бы на аборт?
Конечно, во мне говорил мужской эгоизм, а для нее это вещь мучительная, не говоря уж об унижениях перед психиатром, который дает свое заключение, да еще и за немалый гонорар; я с ужасом вспоминаю позорную историю с Гизелой четыре года назад, когда эта чертова реактивная бумажка стала красной: реакция положительная. Положительная! Чего уж тут положительного? Да и нужен ли был ребенок гримерше городского театра и штатному фотографу концерна «Вольф», которые познакомились жарким июльским днем в видеостудии Эдди и которым наскучило в своих постелях проводить одинокие теплые летние ночи? Не скажу, что мы любили друг друга, но мы были неплохой парой, пока дело не дошло до той самой «положительной реакции». Я недавно видел Гизелу, когда ходил с Идой в кино. Она и сейчас прекрасно выглядит — длинные рыжие волосы, которые ей не надо подкрашивать, очень стройная фигура с едва ли не намеком на грудь. Что стало бы с нами, если бы она тогда заявила: «Ты думаешь, я пойду на аборт?» Гизела взяла на себя и физические, и душевные муки, а я лишь снял с банковского счета две тысячи, из них пять сотен для психиатра — примерно во столько же обходится средний ремонт «опеля», не дороже. Конечно, после этого наши отношения испортились.
Значит, Ида не хочет аборта. Видно, дело не только в ее дурацком католическом воспитании (обычно она принимала противозачаточные таблетки), а в искреннем желании родить от меня ребенка. Разве можно осуждать ее за это, кричать на нее, что я только что и сделал, разговаривая с ней по телефону? Но как она представляла себе наше будущее, нашу семью? Не для того же она учится на университетских подготовительных курсах во Фрибуре, чтобы потом все бросить из–за ребенка. Осенью этого года Ида собиралась поступать на психологический факультет, а в способностях ей не откажешь.
У меня с университетом ничего не получилось, я даже до аттестата зрелости не доучился четырех месяцев, о чем жалею до сих пор. А Ида станет отличным психологом, у нее еще в нашем концерне, где она работала курьером, проявились эти задатки, и она ухитрялась быть эдакой утешительницей, разнося письма — кстати, курьерская работа была совсем не по ее способностям, но Ида, будучи эмигранткой, радовалась и такой. Я познакомился с ней в ее служебной комнате, обратив внимание на венгерское издание Марселя Пруста «А la recherche du temps perdu», которое лежало на столе вместо обычного чтива вроде дешевых романов издательства «Бастай», журналов «Браво» и «Бунте» или — при некоторой образованности — книжек Конзалика. Знает ли она, что она, собственно, читает, спросил я ее с подковыркой — сам–то я никогда бы не засел за «В поисках утраченного времени», будь то оригинал или даже немецкий перевод. На следующий день я принес Иде сборничек Тухольского, выпущенный издательством «Реклам», чтобы она могла совершенствовать свой немецкий. Это был, так сказать, мой первый букет роз.
А теперь? Чем больше мы сближались, тем хуже понимали друг друга. Сегодня я не скучал по Иде и даже был рад, что могу в спокойном одиночестве посидеть за кухонным столом, развернув газету прямо над колбасной кожурой и яичной скорлупой — никто за тобой не следит, хоть в носу ковыряй.
В страничке местной хроники сообщалось о вчерашнем взрыве, единственная газета нашего города возникла в свое время от слияния двух враждующих газет — леволиберальной «Базлер анцайгер» и праволиберальной «Базлер тагблатт», поэтому теперь она совершенно запуталась в своей политической ориентации, потеряла лицо, а отсутствие конкуренции позволяло ей выходить довольно рано, уже в пять вечера — вероятно, к этому времени материала, чтобы дать его на первую страницу, еще не хватало. А может, издатели решили не подымать из–за аварии большого шума — ведь в правлении издательства сидели как–никак два химических магната. Поэтому сообщение почти целиком повторяло официальное пресс–коммюнике Феша, распространенное сегодня в концерне. «Небольшая вспышка…», «значительный материальный ущерб», «…что привело к трагической смерти одного сотрудника…», «…сама по себе технология вполне безопасна…», «…причиной, по всей вероятности, послужила халатность…». Значит, этого беднягу, которого я видел валявшимся в туалете, посмертно еще и привлекают к ответственности. Или он впрямь нажал не ту кнопку, не уследил за температурой, слишком рано отвернул какой–нибудь вентиль? Может, он хотел ускорить процесс, чтобы успеть с работой до начала карнавала? Или на него давили, как на нас давит Виктор, будто весь мир перевернется оттого, что сотрудники концерна получат в свои работающие на увеличение дивидендов руки газету «Вольф–ньюс» на день–другой позже срока? Ничего этого в холодно–деловом сообщении «Нойе базлер цайтунг» не вычитаешь. А покойник, который опасался осенней аттестации и того, что ему не дадут трехпроцентной надбавки, уже не мог постоять за себя. Говорят, такова жестокая реальность! Только ради нее жертвуют всегда людьми, а не имуществом.