— Может быть, — с нескрываемой насмешкой и желанием оскорбить, сказал он, — мы ничего не слыхали: ни о трагических раздумьях, ни о невозможности жить без Бога, ни о голом человеке на оголенной земле…
Иванов произносил каждую фразу напыщенным тоном и вдруг зыкнул злобно и коротко:
— Поновей что-нибудь придумайте!
Юрий почувствовал, что в глумлении Иванова есть правда. Ему вдруг припомнилось, какую массу книг и об анархизме, и об марксизме, и об индивидуализме, и о сверхчеловеке, и о преображенном христианине, и о мистическом анархизме, и еще о многом прочел он. Действительно, все это «слыхали» все, а оставалось по-прежнему, и у него самого было уже тяжкое ощущение томления духа. Но тем не менее ни на одну секунду ему не пришло в голову уступить и замолчать. Он заговорил резко, сам видя, что больше оскорбляет Иванова, чем доказывает свою мысль.
Иванов рассвирепел и стал просто страшен. Лицо его стало более бледным, глаза вылупились из орбит и голос загремел дико и грубо.
Тогда Санин вмешался с досадливым и скучающим видом.
— Оставьте, господа… Как вам не скучно! Нельзя же ненавидеть человека за то, что он думает по-своему…
— Тут не дума, а фальшь! — огрызнулся Иванов. — Тут хочется показать, что он думает тоньше и глубже, чем мы все, а не…
— Какое же вы имеете право это говорить? Почему именно я, а не вы, хотите…
— Слушайте! — громко и властно крикнул Санин, если вам хочется драться — ступайте оба вон и деритесь, где хотите… Вы не имеете никакого права заставлять нас слушать вашу бессмысленную ссору!
Иванов и Юрий замолчали. Оба были красны и взволнованны и старались не смотреть друг на друга. Довольно долго было тихо и неловко. Потом Петр Ильич тихо запел:
Быть может, на холме немом поставят тихий гроб Руслана…
— Будь спокоен… своевременно поставят… — буркнул Иванов.
— Пусть… — покорно сказал Петр Ильич, но петь перестал и налил Юрию стакан водки.
— Будет думать, — пробурчал он, — выпей-ка лучше!
«Эх, махнуть на все рукой!» — подумал Юрий, взял стакан и залпом выпил.
И странно, в это мгновение он почувствовал жгучее желание, чтобы Иванов заметил его подвиг и возымел к нему уважение. Если бы Иванов это сделал,
Юрий почувствовал бы к нему дружелюбие и даже нежность, но Иванов не обратил никакого внимания, и, мгновенно подавив в себе унизительное желание, Юрий насупился и весь залился одним голым, омерзительным ощущением массы водки, обдавшей все внутренности и наполнившей даже нос.
— Молодец, Юрий Николаевич, ей-Богу! — закричал Шафров, но Юрию стало стыдно, что Шафров похвалил его.
Едва преодолев волну водки, хлынувшую к носу и рту, и весь содрогаясь от физического отвращения, Юрий долго не мог прийти в себя и шарил по столу, отыскивая и оставляя закуску. Все казалось отвратительным, как яд.
— Да. Таких людей я остерегаюсь называть людьми, — важной октавой говорил Петр Ильич, когда Юрий опять стал видеть и слышать.
— Остерегаешься? Браво, дядько! — злорадно отозвался Иванов, и хотя Юрий не слышал начала разговора, но по голосу догадался, что речь шла о нем, о таких людях, как он.
— Да. Остерегаюсь… Человек должен быть… генерал! — отчетливо и веско провозгласил Петр Ильич.
— Не всегда это возможно… А вы сами! — со злобной дрожью уязвленности возразил Юрий не глядя.
— Я?.. Я — генерал в душе!
— Браво! — заорал Иванов так неистово, что какая-то ночная птица, ломая ветки, камнем шарахнулась в ближайшей чаще.
— Разве что в душе! — усиливаясь сохранить иронию и болезненно воображая, что все против него и хотят его оскорбить и унизить, заметил Юрий.
Петр Ильич важно посмотрел на него сверху и вбок.
— Как могу… Что ж, хоть в душе и то хорошо. Один стар, пьян и беден, как я, тот генерал в душе, а кто молод и силен, тот генерал и в жизни… Всякому свое. А таких людей, которые хнычут, трусы… таких я остерегаюсь называть людьми!
Юрий что-то возразил, но случилось как-то так, что за смехом и говором его не услышали, а возражение казалось Юрию уничтожающим. Он повторил его громче и опять его не услышали. Ядовитая обида отравила Юрия до слез, и вдруг ему почудилось, что все его презирают.
«А впрочем, я просто пьян!» — неожиданно подумал он и в эту минуту понял, что действительно пьян и не надо больше пить.
Голова тихо и противно плавала, огни лампы и фонаря стояли как будто перед самыми глазами, а круг зрения странно сузился. Все, что попадало на глаза, было отчетливо ярко, а кругом стояла тьма. И голоса раздавались как-то необычно: и оглушительно-громко говорили, и нельзя было расслышать о чем.
— Ты говоришь — сон? — важно спрашивал Петр Ильич.
— Сон любопытный, — отвечал Иванов.
— В них «есть»… в снах, — веско произнес певчий.
— Видишь… лег я вчера спать… Да… На сон грядущий взял почитать одну книжку, думал чем-нибудь прочистить голову, сполна набитую всяческой суетой и томлением… Попадается мне статейка о том, как, где, когда и кого проклинали. Смотрю — вещь умственная и душевная. Читал я ее, читал… читаю, читаю… что ни дальше, то страшнее. Добираюсь до того пункта, который гласит, кто и за что предастся анафеме. Тут я, правда, не удивляясь, усмотрел, что как раз именно меня всегда и проанафематствуют… Узнавши с достоверностью о проклятии всеми существующими церквами, я бросил книгу, покурил и стал дремать, вполне успокоенный насчет места своего во вселенной. Сквозь сон я задался было вопросом, что если миллионы людей жили и с полной верой меня прокляли, то… но тут я заснул и вопрос остался в зародыше. И стал я чувствовать, что мой правый глаз не глаз, а папа Пий X, а левый что-то вроде вселенского патриарха… и оба друг друга проклинают. От столь странного превращения вещей я проснулся.
— Только и всего? — спросил Санин.
— Зачем, я опять заснул.
— Ну?
— Ну, а опосля того уже не было спокойствия духа. Чудился мне некий дом, не то наш, не то не знаемый никем, и по самой большой комнате ходил я из угла в угол. И был тут где-то близко ты, дядько Петр Ильич. Он говорил, я слушал, но как будто его не видел. «Замечал я, говорит Петр Ильич, — как молится кухарка», и я соображаю, что в кухне на печке, точно, должна молиться кухарка… Живет там и молится… "Нам неясно представляется и понять мы не можем, но человек, простой сердцем, понимаешь, просто-ой…