Тибет. Твердыня. Голубые срезы гор. Чистое бесстрастное небо. Загнутые, как раковины, крыши монастырей, и колокольный звон несется над снегами: цзанг-донг, цзанг-донг. Где-то там, в горах, знаменитая страна, откуда ведется дозор над людьми; где смертные, попав туда, не умирают. А может, тоже умирают, но ощущая лишь радость смерти, а не ее неизбывное, ничем не преодоленное еще горе?!
Я не была ТАМ, но я будто видела ЭТО. Пусть скажут мне, что это святотатство. Что нельзя сравнивать смерть смертного и смерть Бога. Каждый из нас, умирая, искупает своею смертью грехи тех, кто придет после нас. Когда и кто отмолит последний в мире грех?! Ты видишь, Господи, Тебе это сделать не удалось.
«И когда приколачивали их ко крестам, лицо Иисуса исказилось, и между сжатых зубов вырвался стон; рядом с ним распинаемый разбойник страшно кричал, не желая умирать, страдая невыносимо. И тогда обернул Иисус к кричащему от боли разбойнику лицо Свое, и посмотрел на него сочувственно, и сказал: не кричи так сильно, брат мой, ведь боль есть только воспоминание о боли, больше ничего; тебе было больно, когда мать била тебя прутом за украденную у отца монету; тебе было больно, когда в драке бил тебя друг твой, становясь для тебя недругом твоим; тебе также больно было, когда в сражении в тебя вонзали меч и выдергивали его, и потом женщины перевязывали, плача, раны твои; а сейчас ты умираешь, и боль выходит из тебя вон, освобождая тебя, твою душу для жизни иной, а ты думаешь – боль входит в тебя; так что же ты кричишь и плачешь? Ты просто вспоминаешь о боли, бывшей в тебе и с тобой прежде. Молись Отцу нашему Небесному, и всякая боль уйдет из тебя, и всякая боль покинет тебя, ибо час твой близок, а также и Мой. Мы оба стоим на пороге свободы, и мы должны встретить ее с улыбкой. Страшен младенцу, лезущему из утробы, момент родов; младенец жил во чреве удобно и тепло, купался в серебряных околоплодных водах, у него была всегда пища и сон; и вот наступил ужас и землетрясенье, и воды хлынули наружу, и небеса разверзлись, и младенец испытывает невыносимые муки, прокладывая себе путь наружу, из одного мира в иной мир. Так и мы, брат мой, прокладываем дорогу из этого мира в Иной Мир, и страшен переход; но, когда мы перешли по шатким узким мосткам страшную дорогу, где нас поливают стрелами, бросают в нас копья, секут нас саблями и мечами, вбивают нам в запястья гвозди – уже не страшно нам, уже радость и веселье объемлют нас. Всегда страшен переход; так разлука страшна расстающимся, но, когда они расстанутся, они терпят муки разлученья и привыкают к ним, и молятся за того, с кем разлучились; всегда страшен нож врача больному, но, когда врач взмахнул ножом, отсекая страдающий член, уже облегченье испытывает больной, но никак не страх и страданье; всегда страшна человеку смерть его, но, когда он перейдет сию страшащую его дорогу из бытия в смерть, он уже не помнит страха – так женщина, рождая, терпит скорбь, но когда родит, уже не помнит скорби, как сказано в Писании. Так и ты не упомнишь страха, брат мой по Распятью; улыбнись! Улыбнись и возрадуйся смерти своей! Нет ничего, что могло бы помешать грядущей и вечной радости твоей! Ты спасешься, ибо ты глядишь на Меня с верой и надеждой! И любовь Я тебе даю, ибо последней любовью жив человек в жизни вечной, куда собирается он всю жизнь земную, приготавливая к ней пожитки, собираясь в дальний путь без возврата.
И улыбнулся Иисус разбойнику леворучь от Креста; и, пересилив боль свою, улыбнулся Ему разбойник, и тотчас мучительная боль покинула его, отойдя от него; ибо он произнес молитву, чувствуя, что вступил на путь, последний путь без возврата, и страх покинул его навсегда, уступив место великой свободе и блаженному ожиданью, ибо Иисус, не отрывая взгляда Своего от него, прошептал ему: сегодня же будешь со Мною в Раю.
А разбойник справа от Креста все плакал, стонал и сыпал проклятьями, и не мог Иисус воззвать к нему, чтобы он прекратил поношенья и проклятья свои; и, улучив минуту, когда в молчанье воздели молоты свои воины, вбивавшие гвозди в запястья и ступни казнимых, вздохнул и тихо сказал: вот, кричишь ты, неразумный, а можешь счастье свое потерять, ибо не всякий, кто вступает на Дорогу, проходит ее.
И солдаты, рассмеявшись, оскалив зубы, на веревках подняли все три креста вверх, и раскинули кресты черные крылья свои в ясном солнечном весеннем дне; и разбойник справа от Креста смеялся сквозь слезы, а разбойник слева от Креста плакал и рыдал, скрежеща зубами. И народ тоже плакал и молился, и воздевал руки; и солдаты поднимали копья и копьями кололи Иисуса под ребра, а с небес, занавешивая апрельское солнце невесомым пологом, шел безумный снег, заметая и высокий лысый холм над ледяной рекой, где воздвигли кресты, и мужиков в рваных зипунах, и плачущих баб в серых телогрейках и ватниках, и детей, утирающих носы, и черных собак с закрученными крючком хвостами, и солдат в железных касках, с воздетыми пиками и с ружьями за спиной, с пистолетами за туго стянувшими гимнастерки ремнями; вот, Господа нашего казнят всегда, во веки веков, аминь, а мы никогда не можем спасти Его, мы, слабые, сомневающиеся, маловерные».
Ибо не всякий, кто вступает на Дорогу, проходит ее.
Не всякий смотрит и видит. Не всякий, очаровываясь, любит и после, когда очарование умрет.
Андрей, успел ли ты вступить на Дорогу?! Когда рука поднимала над тобой камень…
Не задавайся вопросом, кому и зачем нужен был этот человек, прошедший в твоей жизни легким дыханьем забытой молитвы. В чьих руках зажато в мире зло? И ведь не ты, не ты перебьешь в кости эти угрюмые руки. В эту игру сыграют без тебя.
Тебе важно понять: на Дороге ты или свернул с нее вбок, и никакой Бог тебя не вернет к себе и к Нему. Тех, кто свернул с Пути, при переходе в состоянье бардо ждут мученья.
А что такое состоянье бардо?.. Луна усмехается мне за искрящимся морозным стеклом. Ее раскосые глаза смеются, хохочут надо мной. Азия огромней, чем старушка Европа; Азия мощнее. Европа – лишь жалкая фреска в огромном поднебесном храме Азии. Иисус, ты слышишь, учился там, в синем холодном Тибете. Он был человек, и Он прожил человеческую жизнь – скитался, бродил, смеялся, влюблялся в придорожных женщил, ел рыбу и мед, молился, не спал ночами, отчаивался, бредил, болел, задумывался, наморщив высокий лоб. Ересь?! Конечно. Ведь и Он, говоря бессмертное ученье Свое, был в глазах иудеев немыслимым Еретиком. А потом все поняли, что Он – Бог; но было поздно.
Но Он – воскрес. Чудо Воскресенья. Страшное чудо Воскресенья.
А мы?! Разве каждый из нас – воскреснет?!
На Страшном суде, сказано же тебе, дуре, давным-давно; на Страшном суде.
Он единственный воскрес на земле – до суда. Ибо Он сам – Судия.
А Андрей?! Андрей – не воскреснет?!
А отец мой, отец мой земной – не воскреснет?!
«Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его; яко исчезает дым, да исчезнут… яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Господа… любящих… любящих…»
Любовь. Любить ближнего. Любить родного. Вот счастье.
Отец мой, великий художник, родившийся на Николу вешнего, умерший на Николу зимнего! Ты прошел Дорогу из конца в конец. Я не смогу воскресить тебя. Нет, смогу. Я попробую. Я попытаюсь. Это будет лишь эскиз. Черные угольные штрихи на серой рваной бумаге. Судорожные наброски – обгорелой головешкой из печи на беленой печной стене. Так однажды, сильно пьяный и празднично-веселый, ты, подмигнув мне, взял в руки уголь и нарисовал свой профиль на стене – мол, вот я, оставил себя. Микеланджело выбил на мраморной ленте, украшающей слабенькую полудетскую грудь безутешной Марии Пьеты: «Мастер Микеланджело сделал это». Я знаю, Бог даст мне силы жить, чтобы потом, позже, я изваяла тебя – живого – в полный рост. Луна, не гляди на меня таким мертвым смеющимся лицом. Мне тебя впервые показал отец – давно, когда я ему ростом не доходила до колена.