Туча опускается все ниже, ниже, накрывает меня, душная, как пуховик. А желоб крыши – это, оказывается, вовсе не желоб. Это я сам. Как я раньше не догадывался, что Бучинский – значит «желоб». Это смешно. И я слышу свой громкий смех.
И вдруг ужас охватывает меня. Ведь она не может полюбить желоб. Она такая прекрасная. Я вижу ее всю, как тогда, при первом знакомстве. Всю ее высокую, статную фигуру, тень от козырька на безбровом чистом лице с округлым подбородком и неяркими полными губами. Замирая душой, смотрю в ее глаза, тихие, тайные.
Она молчит и улыбается мне. У нее в углах губ веселые морщинки и розоватое пятно родинки в уголке глаза.
Как я люблю эту родинку, эти глаза, эти светлые яркие волосы, как я люблю эту женщину, ее – мою любимую, имя которой я почему-то не знаю.
Но я узнаю, я угадаю ее имя, и тогда… тогда…
Пришел я в себя в палате городской больницы. Был поздний вечер. Горела обернутая газетой тусклая лампочка.
От старухи-сиделки узнал, что меня подобрали на улице три недели назад. Брюшной тиф. Врачи думали, что я не выживу. В бреду, по словам старухи, я разговаривал с какой-то женщиной, рассказывал свою жизнь, плакал, смеялся.
– Как я ее называл? – спросил я сиделку.
– Не помню, миленький, – отвечала она, – может, и называл по имени, но не запомнила я. Любишь ты ее, как душу, через это и живой теперь…
Ночью, когда больница затихла, я поднялся с койки. Коленка стучала о коленку. Голова кружилась. Кое-как задрапировав одеялом казенные кальсоны, в растоптанных войлочных туфлях, пошел отыскивать выход. У дверей меня поймала сиделка. Я был так беспомощен, что, запротестуй она, я бы не смог оказать сопротивление.
– К ней идешь? – спросила старуха.
Я молчал.
– Погоди, дурной. – Она проверила замок на двери и ушла.
Я думал – за врачом. Но старуха вернулась, принесла какие-то опорки и байковый халат.
– После возвернешь, – сказала она, – все возвернешь, а то меня тут подчистую разбумажат.
Помогла мне одеться и открыла дверь. Так, серой байковой тенью, держась за стены домов и задыхаясь от слабости, я шел. Куда? В общежитие. Искать Нину Михайловну.
Без нее моя любовь была немая.
Уже светало, когда я вскарабкался по крыльцу и постучал в комнату ее дядюшки.
– Кто? – спросили из-за двери, и я узнал голос Нины Михайловны.
Я назвался. Дверь распахнулась. Я упал в темноту, в объятия Нины Михайловны.
– Василий Васильевич, Васенька, живой, – повторяла Нина Михайловна и вдруг заплакала.
Я тоже плакал от слабости и не мог выговорить ни слова. Дядюшка зажег свечу. Нина Михайловна вскрикнула и отшатнулась от меня.
– Халат на мне, – забормотал я. – Простите, я в больничном.
– При чем тут халат? Судя по вашей бороде, господин Бучинский, вы давно не любовались на себя в зеркало. – Дядюшка подтолкнул меня к разбитому трюмо и поднял свечу.
Бородатый скелет в сером балахоне таращился на меня из зеркала. Почему-то больше всего меня поразили огромные мои оттопыренные уши.
Потом за столом я жадно ел, а Нина Михайловна сидела напротив и торопливо рассказывала, как она перепугалась, когда я внезапно исчез, что думала и гадала о моем исчезновении, сколько слез пролила в отчаянные минуты и как не переставала надеяться.
Разыскать меня оказалось невозможным: мои документы остались в манеже, а то, что я внезапно тяжело заболел, никому не пришло в голову. Меня искали по моргам, но не додумались заглянуть в больницу.
– Вы выглядели таким крепким! – подытожила Нина Михайловна.
Таясь, я спросил, что в манеже.
– Не волнуйтесь, туда нашли конюха. – Нина Михайловна вдруг рассмеялась. – Получается комический парадокс!
Ведь иностранцам объявили, что вы больны. Соврали правду. Все перестали ходить, – сердце у меня екнуло, – кроме, представьте… – И я снова услышал длинную ее фамилию, теперь прозвучавшую музыкой.
Она дважды, нет, трижды ходила с Ниной Михайловной без меня в манеж, сама подседлывала кобылу и гоняла ее кругами, вскачь.
– Лошадь делалась вся в этой… в пене. Потом, вообразите, попросила меня написать ей ваше имя на бумажке латинскими буквами. Ах, какая же я дура! – Нина Михайловна вскочила из-за стола, выдвинула ящик комода и суетливо порылась в нем. – Вот! – В руках у нее оказался узкий синий конверт. – Это она передала для вас. И, представьте, запечатала. Очень невежливо! Я бы все равно не стала читать, – сказала Нина Михайловна, покраснела и передала конверт мне.
Сердце колотилось так сильно, что я боялся, не слышно ли это Нине Михайловне. Надорвав конверт, я вытянул вчетверо сложенный листок и развернул. Буквы чужого языка косо бежали по бумаге, цепляясь друг за друга. Я молча протянул письмо Нине Михайловне.
– «Василий, – прочла Нина Михайловна. – Василий. Я уезжаю из России навсегда. Это придает мне сил признаться: я люблю тебя. Нам не суждено быть вместе. Я замужем. Мой муж – мой друг с детских лет. Я ничего не скрыла от него и умолила увезти меня. Прости, любовь моя. Прощай. Да хранит Бог нас обоих. Не забывай меня. Эва-Кристина».
Так я узнал ее имя.
Ложка в пустом стакане Бучинского тихонько вызванивала.
– Василий Васильевич, – набравшись храбрости, строго спросил Петя, – вы женаты?
– Дорогой мой! – Бучинский вынул ложку и положил рядом со стаканом. – Я уже год и четыре месяца как прадед.
Петя смутился.
– Вашу жену зовут Нина Михайловна? – Это спросил Фалеев.
– Нет. Ольга Сергеевна. – Бучинский засмеялся. – Ну-с, молодые люди, по коням!
Петя категорически настоял, чтобы Василий Васильевич остался на его месте, внизу, а сам лихо запрыгнул на верхнюю полку.
Он быстро разделся, переложил подушку от окна к противоположной стенке, лег и стал смотреть, как Фалеев, сопя, стаскивает со своей широкой спины свитер и никак не может высвободить голову из узкого ворота. Наконец Фалеев улегся, снял часы и, взглянув на циферблат, заметил:
– Два часа осталось поспать, – и отвернулся лицом к стенке.
Колеса монотонно стучали на стыках рельсов, будто твердили одно и то же, одно и то же… И Петя незаметно для себя уснул.
Он не слышал, как в купе постучалась проводница, как его будили, как по радио передавали новости дня, а потом простуженный голос объявил: «Наш скорый поезд “Красная стрела” прибывает в город-герой Ленинград», – и зазвучал марш.
Петя проснулся, когда состав уже стоял у перрона. Купе заливал яркий утренний свет. Бучинского в купе не было. Фалеев, с заспанным, припухшим лицом, готовый к выходу, возился с непослушным замочком своего «кейса».
Снаружи в окно постучали, и Петя увидел женщину, чем-то неуловимо похожую на Лизон, только помоложе, в таком же замшевом пальто, и почему-то бросилось в глаза, что серьги у нее не массивные, а просто два маленьких золотых шарика.
Женщина улыбалась Фалееву и как-то неуверенно махала рукой, приветствуя.
– Проснулся? – буркнул Фалеев, перехватив Петин взгляд. – Ну, пока. – И, щелкнув замочками, Максим Фалеев стремительно вышел из купе.
Петя видел в окно, как он подошел к молодой женщине, крепко взял ее под руку и увел.
Петя потер пальцами глаза, спрыгнул с полки, торопливо оделся. Порывшись в карманах, прибавил монетку к мелочи, оставленной возле пустых чайных стаканов, распрощался в коридоре с озабоченной проводницей и вышел на перрон.
Ему показалось, что в конце перрона, у входа в здание вокзала, он заметил над негустой толпой седую голову Бучинского. Петя побежал догонять Василия Васильевича, стараясь не потерять из виду седую голову над толпой. Только на Невском проспекте, лавируя между прохожими, Петя настиг Бучинского. Но это оказался вовсе не Бучинский, а какой-то высокий, совсем незнакомый старик.
А Василий Васильевич томился в это время в билетном зале у касс предварительной продажи. Перед ним в той же очереди стояла девушка в светлом коротком плаще, из-под которого свободно спадала синяя в крупный белый горошек юбка.