– La betise est de deux sortes: le silencieuse et bavarde[2], – произнесла я с улыбкой, выполняя его просьбу.
Мужчина начал было повторять, коверкая французский, а я подумала, что если он переведет и эту фразу, то получится, пожалуй, некрасиво, так что я быстро сделала легкий книксен и попрощалась.
– Удачного дня, месье.
По дорожке, ведущей к дому, кто-то прогуливался, а мне не очень-то хотелось снова вести беседы на русском, так что направилась я в противоположную сторону – в глубь парка.
То и дело здесь встречались скамьи, на которых, должно быть, одно удовольствие сидеть в летнюю жару и беседовать с другом. Деревья чем дальше, тем становились выше, что только подтверждало слова мадам Эйвазовой о том, что парку, как и дому, почти сто лет. Однако, несмотря на внешнюю его опрятность, мне было в этом парке отчего-то тревожно. Вскоре я поняла, в чем дело – слишком тихо. Ни людских голосов, ни шелеста листвы, ни даже щебета птиц… странно.
Парковая дорожка упиралась в белокаменный фонтан с мраморной нимфой посредине. В фонтане уютно журчала вода, а на дне я, к удивлению своему, рассмотрела с десяток золотых рыбок, отражающих своей чешуей солнечный свет.
Я села на бортик и опустила руку в холодную воду. Невольно улыбнулась: это действительно прекрасное место. Я решила, что позже непременно приду сюда с книгой. И конечно же, нужно показать эту красоту Натали – быть может, она играла здесь в детстве, но с тех пор прошло столько лет, что она наверняка все позабыла.
Снова поднявшись, я обошла фонтан по кругу и увидела, что усыпанная гранитной крошкой дорога тянется и дальше, хотя сразу за фонтаном ее преграждали тяжелые чугунные ворота. Запертые, как обнаружила я приблизившись. Сквозь витую решетку можно было разглядеть, что дорожка за воротами уже не такая чистая, как до них, да и деревья неубранные. Должно быть, владения Максима Петровича кончаются как раз у этих ворот.
Побродив возле фонтана еще немного, я решила, что, пожалуй, голодна, да и завтракать, должно быть, скоро позовут. И направилась в дом.
* * *
Завтрак подали в столовой – не очень большой, но светлой и уютной. У противоположной от входа стены располагался камин, облицованный мрамором, над ним – пейзажи и натюрморты. В некоторых из них я, к удивлению своему, узнала кисти Шишкина и Айвазовского, были и совершенно незнакомые мне работы, но выполненные с большим мастерством. Все это было подобрано с умом и чувством стиля – вероятно, тот, кто обустраивал эту столовую, любит и понимает живопись. Я не без уважения посмотрела на Лизавету Тихоновну, молчаливо помешивающую чай. Сегодня на ней было не черное траурное платье, а голубое, делающее ее куда менее строгой.
Из столовой вели несколько дверей – одна из них, должно быть, на кухню, а две другие, полностью остекленные, так же, как и большие окна, выходили на милую веранду со скамейками и кадками с цветами. Впрочем, эти двери сейчас были закрыты, а изрядную часть самой столовой занимал патриархальный вытянутый стол, покрытый ажурной скатертью.
Место во главе стола почтительно пустовало – видимо, оно принадлежало Максиму Петровичу, хозяину усадьбы, который к завтраку, разумеется, выйти не мог. По правую руку от него сидел Василий Максимович, далее Натали и я. Лизавета Тихоновна, как хозяйка дома, занимала место напротив стула Максима Петровича. Справа от нее восседал молодой мужчина, с которым я столкнулась утром в неподобающем виде. Это был Евгений Иванович Ильицкий, кузен Натали и сын той самой Людмилы Петровны, которую Натали боялась не меньше мачехи.
Людмила Петровна, сидевшая по левую руку от хозяина дома, и правда вид имела неласковый: высокая, полная, даже, пожалуй, тучная женщина в черном траурном платье и черном же чепце, покрывающем светлые волосы. Брови ее были вечно нахмурены, а острый взгляд маленьких глазок, казалось, не смотрел, а царапал своего визави. Она говорила за столом больше всех, причем тоном, не терпящим возражений.
– Вы опять не велели подать овсянку, Лиза? – первым делом, едва присев за стол, спросила она, обращаясь к мадам Эйвазовой так, будто та была в лучшем случае экономкой. – Доктор Берг постоянно мне говорит, что овсянка исключительно полезна, а в вашей любимой яичнице с ветчиной один сплошной cholestérol![3]
Положив в рот еще один кусок ужасно неполезной ветчины, она демонстративно, с выражением брезгливости на лице отодвинула тарелку и потребовала нести себе чаю.
– Овсянку в этом доме никто не любит, Людмила Петровна, – не глядя на нее, отозвалась мадам Эйвазова едва слышно. – Осмелюсь напомнить, что даже вы ее никогда не ели, несмотря на рекомендации доктора Берга.
– Вы не смейте меня подлавливать, Лиза! Возрастом еще не вышли! – Людмила Петровна разволновалась, заговорила громче, и лицо ее начало покрываться красными пятнами.
– Маман, оставьте Лизу в покое, вам вредно волноваться, – без особого энтузиазма произнес кузен Натали, не отрываясь от тарелки.
По-видимому, подобные сцены в этом доме не были редкостью, и только нам с подругой было неловко при них присутствовать.
– Да-да, сынок, – отозвалась Людмила Петровна, – мне нельзя волноваться, а Лиза совершенно не жалеет моих нервов! И Максима Петровича не жалеет – из-за этой проклятущей яичницы он с сердцем и мается! – Она отодвинула тарелку еще дальше. – Вы просто закупали не тот сорт овсянки – закупали бы тот, ее бы вмиг все полюбили!
– По моему мнению, овсянка – это скользкая и отвратительная жижа, какого бы сорта она ни была, – снова заговорил Евгений Ильицкий. – Были годы, когда я наелся ею, кажется, на две жизни вперед, потому искренне благодарен Лизе, что в этом доме овсянку не подают.
Мадам Эйвазова ему благодарно улыбнулась, а Людмила Петровна, тех улыбок не замечая, только вздохнула тяжко:
– Ох, любишь ты, Женечка, все жирное да неполезное. Давай я тебе, сыночек, сахарку в чай положу…
И с упоением принялась накладывать кубики рафинада.
В этот момент я не удержалась и подняла взгляд от тарелки: очень уж мне любопытна была реакция Женечки, чей возраст стремительно подбирался к тридцати, а рост давно превысил маменькин. Ильицкий был довольно хорош собою: широкоплечий стройный брюнет с черными глазами и тонким, с небольшой горбинкой, носом. Пожалуй, многие девушки с удовольствием бы им увлеклись, но, право, глядя, как тридцатилетний Женечка покорно принимает от маменьки сахарок, я уже не могла воспринимать его как мужчину, а только сдерживалась изо всех сил, чтобы ни один мускул на лице моем не дрогнул.
Кажется, Ильицкий все-таки догадался о тщательно скрываемых моих чувствах, но мне было уже все равно. А вот Натали не выдержала, наблюдая ту же сцену, и издала очень неприличный смешок, за что я тут же наградила ее осуждающим взглядом.
На какое-то время за столом повисла тишина, а потом заговорила вдруг моя подруга – самым невинным голосом:
– А я очень люблю овсянку. Лизавета Тихоновна, вы будете столь любезны обеспечить ее на завтрак для вашей падчерицы?
И тоже отодвинула тарелку.
Однако. Моя подруга на удивление легко вписалась в свою семью: я тут же послала Натали еще один строгий взгляд, потому как вела она себя неподобающе, и та, устыдившись, опустила глаза.
– Для моей падчерицы все, что угодно, Наташа, – выдавила улыбку Эйвазова.
Впрочем, судьба все же наказала Натали от лица тетушки.
– Совершенно верно, Наташенька, – не унималась Людмила Петровна, – тебе определенно не стоит любить жирное. Я хорошо помню твою матушку, царствие ей небесное, очень склонная к полноте была женщина. До свадьбы-то тоже тоненькая была, как тростиночка, а после родов – ох уж ее разнесло-то!.. Тебя, деточка, то же самое ждет.
Натали густо покраснела и даже отложила ломтик булки, что щипала, отказавшись от завтрака.
Досталось от любезной Людмилы Петровны тем утром и мне.