Видно, про него не зря говорили «не от мира сего» — еще в детстве, еще тогда, когда все было впереди — и взлеты, и падения, когда он был еще мальчишкой среди других таких же мальчишек. Всякая исключительность — не только высокий дар, но и тяжкое бремя, и Пиросманашвили должен был ощущать это с детства.
Именно в доме Калантаровых он стал рисовать. Его увлеченность не имела ничего общего с любимым занятием едва ли не каждого ребенка. «Его интересовало только рисование». Рисовал он каждую свободную минуту. Рисовал портреты всех живущих в доме и соседей. Рисовал дома вокруг. Хозяйскую корову. Целую картину «Татарин продает лобио» и еще другую — «Ботанический сад». Ребятам красным карандашом рисовал сцены из русско-турецкой кампании, о которой тогда писали в газетах и говорили, о которой рассказывали вернувшиеся с войны: бой, пушки, солдаты. Его картины на сюжеты грузинских сказок и легенд долго помнились. Забравшись на крышу дома, он рисовал прямо на кровельном железе все, что было видно вокруг: Метехскую крепость, Нарикала, Мтацминда, мечеть, Куру. На праздники — рождество и пасху — он украшал стены и окна гостиной. Ко дню рождения маленькой Сони он повесил в гостиной бумажную гирлянду с русской надписью: «Сона 7 лет». Его картинки висели в гостиной, ими гордились перед гостями.
С возрастом увлечение не прошло. Он даже решился показать рисунки настоящему художнику; он уже нуждался в совете, в оценке, во взгляде со стороны.
Такого художника еще надо было найти. У художника нет вывески, он не предлагает услуги по дворам. Его нельзя узнать в толпе, по одежде, как узнают офицера, кинто, священника. Среди знакомых Пиросманашвили и среди знакомых его знакомых не было ни одного художника и ни одного человека, который знал бы хоть одного художника. Да и много ли их было в Тифлисе в ту пору?
Наконец он узнал про художника Башинджагяна. Надо думать, что от кого-то из Калантаровых. Имя армянского художника, тем более только что вернувшегося из Петербурга, из Академии художеств, могло оказаться известным им или кому-то из их знакомых.
Пиросманашвили собрал рисунки и пошел к художнику. Геворг Башинджагян был сам очень молод, лишь на пять лет старше Пиросманашвили. Он понял, что перед ним талантливый человек, и это делает честь его проницательности. Положение Пиросманашвили было ему более чем знакомо: он сам вырос в бедной семье, рано осиротел, кормился (и кормил братьев и сестер) изготовлением вывесок и только по воле счастливого случая получил художественное образование. Кстати, он был родом из Сигнахи, города километрах в сорока от Мирзаани, то есть почти земляк Пиросманашвили.
Он все понимал, но решительно ничем не мог помочь. Потом, позже, он стал известным пейзажистом, одним из уважаемых мастеров армянской живописи. Сейчас же, в 1883 году,[13] это был бедный молодой художник, делающий свои первые шаги; его собственное будущее было неопределенно.
Башинджагян сказал юноше, что у него, безусловно, самобытное дарование и что ему надо учиться. Наверняка он посоветовал обратиться в школу при Кавказском обществе поощрения изящных искусств — ту самую школу, которую удалось окончить ему самому.
Воспользовался ли этим советом Пиросманашвили? Может быть, он еще раз набрался храбрости и понес свои рисунки на Арсенальную улицу, где тогда находилась школа. А может быть и не пытался, тем более что плата за учение была высока — двадцать пять копеек за урок.
Ему не суждено было учиться ни у кого — ни у альфрейных дел мастера, ни у вывесочного живописца, ни у «настоящего» художника, ни в художественной школе, ни в Академии художеств. Он, как писал Г. Якулов, «принужден был учиться у своего инстинкта…» [14]
Между тем ему было уже за двадцать. Он был взрослый человек, мужчина. Пора было что-то делать со своей жизнью и с самим собой. Если раньше у него и возникали какие-то неопределенные желания сделать рисование профессией, то теперь надо было думать трезвее. Он сказал хозяевам, что хотел бы научиться ремеслу. Те отнеслись к этому сочувственно.
У Анны Бекосеповой был знакомый, Миллер, хозяин маленькой типографии «Печатное дело». Профессия типографа хорошо кормит, заказов много, заказчики — приличные люди, да и само занятие — умственное, связанное с чтением, с картинками. Не хотелось бы видеть этого молодого человека, который так хорошо рассказывает сказки и рисует картинки, тачающим сапоги, лудящим кастрюли, торгующим в лавке или бегающим по улице с корзиной на голове. Его и послали к Миллеру, на Михайловскую улицу. Он пробыл там больше года и вернулся. Объяснения были путаные, ясно было только одно: ни Миллер, ни его дело не пришлись ему по душе. Это произошло в 1883–1884 годах.
Теперь он обосновался у младшей сестры Калантаровых — Элисабед Ханкаламовой, которая со своим десятилетним сыном Солико переехала на отдельную квартиру. Но обосновался ненадолго. Произошло странное событие, заставившее его покинуть и этот дом.
Он влюбился в свою хозяйку — милую и хорошенькую женщину, насколько можно судить по сохранившейся фотографии. О своей любви он написал ей в письме. Письмо, конечно, не сохранилось, но содержание его известно по неловкому пересказу Солико Ханкаламова. Он писал, что хорошо понимает, какая преграда стоит между ними и как различно их положение в обществе, но надеется, что она, как человек образованный, окажется выше этого и согласится стать его женой — таково его твердое желание. Он считает себя таким близким к ее семье человеком, что это придает ему уверенности.
О письме стало известно всем, о нем говорили в доме, не скрываясь ни от прислуги, ни от детей. Элисабед была смущена и не знала, что ей делать. Она была искренне привязана к Пиросманашвили, как к младшему брату, почти как к сыну. Никто не принял письмо всерьез, им даже не очень возмущались. Вряд ли кому-нибудь пришло в голову заподозрить корысть, желание пристроиться к самостоятельной вдове. Такое случалось часто. Но слишком уж нелепым должно было показаться это письмо, словно взятое из чувствительного романа, слишком уж странно и непривычно было все в нем. Что он написал женщине, в доме которой жил, с которой мог видеться и говорить ежечасно. Что все его представления о социальном неравенстве — головные: он знает о нем, но легко пренебрегает им и, самое главное, ожидает, что и другие способны пренебречь. Что он влюбился в женщину на десять лет старше его самого — женщину, которая уже заметно постарела (на Кавказе женщины рано утрачивают молодость). Что он не задумывается над собственным положением человека без профессии, без семьи, без денег, предлагая руку женщине. Что, наконец, даже не интересуется сколько-нибудь, любит ли она сама его. Все эти вопросы, совершенно естественные для той среды, в которой он вырос и представления которой должен был воспринять, для него как бы не существовали.
Пиросманашвили был человек не от мира сего, он только подтвердил лишний раз свою репутацию. Все же у Элисабед Ханкаламовой ему оставаться уже было неловко. Он перебрался к ее брату, Калантару Калантарову, у которого были свои дома и караван-сарай возле Майдана, и прожил там два или три года.
Ему исполнилось двадцать пять лет, потом двадцать шесть, потом двадцать семь. Дети вокруг него подрастали, исчезали из дома — уезжали учиться, выходили замуж, женились; взрослые старели. Жизнь менялась. Только его положение оставалось все таким же и, вместе с тем, — все более и более неопределенным.
Он попытался стать на здравый путь, соединив владеющую им страсть с рассудком, рисование — с заботой о куске хлеба. Явился замысел устроить живописную мастерскую и зарабатывать изготовлением красивых и недорогих вывесок. Но замысел этот, неплохой сам по себе, был обречен, потому что осуществлялся крайне непрактично.
Человек благоразумный сначала пошел бы работать подмастерьем или хотя бы учеником, нет — слугой, в какую-нибудь мастерскую, там понемногу изучил ремесло, установил необходимые связи, накопил немного денег и лишь после этого решился бы действовать самостоятельно. Но Пиросманашвили сразу взялся за дело, даже отыскал себе компаньона — Гиго Зазиашвили. Зазиашвили тоже был не художник, а молодой человек, увлекавшийся рисованием, такой же дилетант. С Пиросманашвили его связывало давнее знакомство.