Однако бывали дни, когда ему казалось, что рука Женни дрожит и пылает в его руке, когда в ее кротком взоре он читал невысказанные признания. Но он тут же краснел от стыда, что слишком возомнил о себе, ругал себя за самонадеянность и еще глубже погружался в неслыханные страдания, раздиравшие его душу.
Как только к нему возвращалось чувство долга, душа его наполнялась болью; с горьким рыданием сетовал он на бога за то, что отпущенная ему доля земной жизни так бесповоротно исковеркана. Если же ему удавалось заглушить голос совести, он в ужасе пробуждался на краю пропасти и молил небо защитить его от самого себя.
Возможно, что полгода назад он и решился бы обмануть женщину, которая отдалась бы его грубой любви; ведь если до тех пор он был честным, то скорее благодаря инстинкту, а быть может, и случаю.
Правда, в нем всегда жила какая-то врожденная честность, залог душевного величия, долгое время остававшегося в зародыше; но теперь сияющий и чистый образ Женни осветил его духовный мрак, подобно откровению свыше.
До нее он знал одни лишь ощущения; она дарила ему мысли; она находила названия для всех свойств его натуры, вкладывала смысл во все названия, бывшие для него до тех пор только словами; она была книгой, по которой он изучал жизнь, зеркалом, в котором он познавал свою душу.
* * *
Однажды вечером Женни показалась ему еще более опасной, чем всегда. В тот день она разговаривала с отцом наедине и призналась ему, что Мельхиор, пожалуй, не так уж недостоин ее. Набоба это порадовало.
Женни думала, что держит счастье в своих руках; она благословляла свою судьбу, которая открывалась перед ней безоблачная и неоглядная. Единственное, что могло вызывать в ней сомнение — любовь Мельхиора, — было ей теперь обеспечено. Он, вероятно, еще не смел надеяться и поэтому медлил, но достаточно было одного слова, чтобы его осчастливить.
Нетерпение, которое Женни приписывала Мельхиору, забавляло ее, как ребенка; она играла его мучениями, она была так уверена, что скоро их прекратит. Она с гордостью берегла свое признание как бесценное сокровище и манила его блеском несчастного, которому не суждено было им насладиться.
Мельхиор, растерянный и трепещущий под огнем ее взглядов, старался понять их немой язык и пугался, когда ему казалось, что он его постиг. Во время ужина, который продолжался дольше обычного, его не покидало сильное нервное возбуждение. Пили пунш и кофе с коньяком. Женни пила чай.
Мельхиор был словно прикован к дивану рядом с ней; лампа, висевшая на потолке, слабо освещала кают-компанию. В этом неверном свете Женни казалась бестелесным и пленительным существом. Мельхиор воображал, что он видит сон, один из тех лихорадочных снов, которые терзали его по ночам, когда Женни являлась ему, ускользающая и обманчивая, как его надежды. Он бешеным движением схватил ее руку и под покровом сумрака, сгущавшегося вокруг них, поднес ее к губам, но не поцеловал, а впился в нее зубами. То была ласка жестокая и устрашающая, как его любовь.
Женни чуть не вскрикнула от боли и взглянула на него с упреком; по ее щеке скатилась слеза. Но при тусклом освещении Мельхиору почудилось, будто он прочел в ее влажных глазах прощение и такую страстную нежность, что он чуть не упал к ее ногам.
Тогда, сделав над собой усилие, он сказал, что пойдет распорядиться насчет света, бросился по трапу к люку, выбежал на палубу, перемахнул через коечные сетки и в изнеможении упал на руслени.
Эти скамейки, прикрепленные с наружной стороны к корпусу корабля, представляют собой очень удобные сиденья, чтобы мечтать или дремать на подветренной стороне тихой летней ночью, когда свежий и чистый воздух расширяет легкие, а пена мягко целует вам ноги.
День выдался пасмурный; небо еще было усеяно длинными узкими, клочковатыми облаками, когда луна начала подниматься из океана. Ее диск был огненно-красен, как раскаленное железо; один край был еще погружен в черноватые волны, а другой врезался в синюю полосу, окаймлявшую горизонт.
Можно было подумать, что угасающее светило в последний раз восходит над миром, готовым погрузиться и хаос. Для души, исполненной любви, а следовательно, и суеверия, в этой тусклой и кровавой луне было нечто зловещее.
Мельхиор стал думать о боге. Он больше не спрашивал себя, существует ли бог; он слишком нуждался в нем, чтобы сомневаться; он заклинал бога охранять его и спасти Женни.
Легкий шум заставил его поднять голову; обернувшись, он увидел над собой какую-то прозрачную тень, как будто порхавшую на поручнях корабля. Это Женни неосторожно и шаловливо преследовала своего беглеца. Ее белое платье хлопало и раздувалось на ветру, а широкие складки панталон обрисовывали тонкие и округлые ноги.
— Уходите отсюда, Женни, — повелительно крикнул Мельхиор. — Вы упадете в море, вы с ума сошли!
— Если вы считаете меня такой неуклюжей, — возразила она, — подайте мне руку.
— Не подам, — раздраженно отвечал он, — женщины сюда не ходят; это запрещено.
— Вы лжете, Мельхиор!
— Порыв ветра может сбросить вас в море.
— А если я упаду, разве вы меня не спасете?
И, послушно поддаваясь мягким колебаниям волн, качавших корабль, Женни, то ли из кокетства, то ли желая позабавиться испугом Мельхиора, не двигалась с места, как молодая чайка, примостившаяся на тросах.
— Возможно, что мне не удастся вас спасти, Женни; но тогда я погибну с вами!
— Раз вы дрожите за себя, я избавлю вас от беспокойства.
С этими словами она прыгнула вниз, как белая левретка, и оказалась рядом с Мельхиором; он протянул руки, и от толчка девушка упала в его объятия.
Мельхиор чувствовал, как трепещет на его груди прекрасное тело, он вдыхал запах индийского муслина, пропитанного чистым девичьим ароматом, а лицо его ласкали развевавшиеся от ветра белокурые волосы Женни. Силы стали покидать его.
Облако застлало ему глаза, и кровь застучала в висках. Он прижал Женни к сердцу; но радость эта была мимолетна, как молния. Она сменилась мертвящим холодом. Он печально опустил девушку наземь и стоял угрюмый и немой, чувствуя, что у него нет больше сил страдать.
Но Женни, несмотря на свою неискушенность, в эту минуту, казалось, поняла всю опрометчивость своего поступка. Она смутилась, почувствовала неловкость и пожалела, что спустилась на руслени; но она пришла туда загладить свою жестокость, и сознание, что она делает доброе дело, придало ей мужества.
— Мельхиор, — начала она, — давеча вы не были уверены, что сумеете меня спасти, если я упаду в море. Мне кажется, это в вашем характере. Вы не доверяете судьбе; у вас есть мужество в несчастье, но нет веры в будущее.
— Каждому свое, — гордо возразил Мельхиор. — Вы довольны своей участью, еще бы! И я на свою не жалуюсь; мужчине это не пристало.
— Кто вас так изменил за последнее время? — спросила она мягко и вкрадчиво; ибо ей хотелось заставить его хоть немного добиваться ее благосклонности. — Вы прежде говорили, что несчастье властно только над слабыми сердцами. Что вы сделали со своим сердцем, Мельхиор?
— А откуда вы взяли, что оно у меня есть, Женни? Кто вам его показывал, кто им хвалился? Уж только не я. А если вы станете его искать и не найдете, кого в этом винить?
— Вы озлоблены, дорогой мой Мельхиор; у вас какое-то горе? Почему бы вам не поделиться со мной? Может быть, я сумела бы его смягчить?
— Хотите помочь мне, Женни?
Женни сжала руку Мельхиора и обещала сделать все, что в ее силах.
— Тогда оставьте меня, — сказал он, отстраняя ее, — больше я у вас ничего не прошу; по правде сказать, вы очень жестоки со мной, сами того не зная.
«Сами того не зная», — мысленно повторила Женни. Она почувствовала в этих словах заслуженный упрек.
— Я больше не буду жестокой, — горячо воскликнула он. — Послушайте, Мельхиор, вы считаете меня кокеткой? О, как вы ошибаетесь! Это вы были жестоким, и очень долго! Но все это позабыто. Мои горести кончились, пусть исчезнут и ваши!