Он угощал, показывал свои новые полотна, которые плодил обильно, как таракан потомство, молодые люди похваливали, скрывая усмешки, Леонид дурачился таким же образом, задумчиво и, как бы скрывая восхищение, говорил: «Здорово!»
Картины сменяли одна другую, и вдруг Леонид поймал себя на том, что ему нравится. Может, выпил лишку, может, настроение было такое, но он увидел в мазне Жувачева вовсе не мазню, а вещи со смыслом, с движением, с наполненностью. Может, не такие дураки эти заграничные покупатели? Может, Жувачев вообще гений, а они, все из себя непризнанные гении, запомнятся только тем, что были знакомы с Жувачевым?
Леонид оглядел избушку, и она вдруг показалась ему прибежищем настоящего свободного художника. Подрамники, холсты на полу вдоль стен, большой стол, заляпанный краской, разномастные стулья и табуреты, нарочитая захламленность во всех углах, кровать, застеленная мохнатым одеялом, банки и бутылки по полу, мусор — все это ему казалось раньше логовом добровольного нищего, а теперь увиделось мастерской неприхотливого гения, который, возможно, и не понимает, что он гений. Леониду захотелось состариться, отпустить бороду, засесть в такой же избушке, выпивать, писать гениальные картины и плевать на то, что о тебе думают.
Чтобы сбить глупые мысли, он вышел на улицу, постоял под старым тополем, полюбовался вечерним закатным колоритом, запоминая его на будущее, потом вернулся в дом и увидел в крохотном чуланчике коробку, в коробке — тубы с масляными красками. Дорогие, это он сразу понял, такие в магазине «Искусство» стоят от восьми рублей и выше за штуку. Им в художественном училище масляных красок не дают, если хочешь — покупай, а на какие шиши при стипендии тридцать пять рублей? Жувачеву же, наверное, выделяет бесплатно местное отделение Союза художников. Или брат из-за границы присылает. Главное же: ему они для чего? — мазню малевать? А Леонид давно задумал небольшой станковый цикл… Короче говоря, Леонид сунул в карман куртки две тубы.
Жувачев то ли не спохватился, то ли не захотел об этом говорить: гостей было полтора десятка, мало ли кто взял.
И, кроме этой мелочи, нет за Курковым грехов, исключая тех, которые под уголовный кодекс не подпадают, и которых здесь упоминать неуместно.
Курков выдумал преступление бытовое, наказуемое, но при этом довольно благородное.
— Человека избил до полусмерти, — признался он.
Наталья глянула на него с удивлением — она знала его как мужчину спокойного, не склонного не только дракам, но даже и к ссорам.
— Это кого? — спросила она.
— Меркитина.
— Того самого?
— Того самого.
Меркитин, тоже художник, пытался отбить у Куркова Наталью. И она, был момент, сомневалась, кого предпочесть. Меркитин был заметнее, выше, горластее, наглее, не стеснялся называть себя гением, а остальных художников подмастерьями — то была позиция добровольного юродивого, выгодная тем, что юродивому все можно.
— И за что ты его? — спросила Наталья.
Маховец и Притулов слушали: разговор ведь и для них.
— Был юбилей Фридмана, Фридман всех пригласил, потратился, ресторан заказал. Меркитин приперся и начал тост произносить — ну, в его стиле. За торжество идеальной посредственности, без которой не виден настоящий талант…
— Выразился хорошо, — оценила Наталья. — Идеальная посредственность, действительно.
— Да шут с ним, как он выразился, но надо же место знать! Не нравится тебе Фридман — не ходи! А он, главное, в такой это форме сделал, как обычно, не поймешь — шутит или нет. Поэтому гости хихикают. А меня возмутило. Он издевается над всеми, над тем же Мишей, но, подлюка, себя обезопасивает. Или как сказать? Обезопашивает?
— Такой формы нет. Можно сказать: ухитряется себя обезопасить. Описательно.
— Ну пусть так. То есть все, как оплеванные, а придраться не к чему. И я не выдержал. Встал и говорю: Сёма, ты не верти вола, скажи прямо: Михаил — плохой художник. Не про торжество посредственности, а прямо: ты, Миша, — плохой художник. Что ты всем тут намеками головы морочишь?
Наталья рассмеялась: ей нравилась история. Вдохновленный Леонид продолжил:
— Он аж весь покраснел. Начинает бормотать: да нет, я не про это, Миша-то как раз гениальный художник. Это ты на всех углах твердишь, что Миша бездарь.
— Вот подлец!
— Именно! Тут же все перевел на меня. А я говорю: да, может, и твержу! И обо всех твержу, потому что и другие то же самое твердят, так уж мы, творческие люди, устроены — и пусть тут хоть один скажет, что он не считает себя самым гениальным!
— Удачно сказал.
— Ну вот. И дальше: но, говорю, во-первых, не такой уж Миша бездарь, уж получше тебя, а потом — меня позвали на юбилей, я пью и ем и не плюю, как ты, в еду и в лица окружающим!
— И?
— И он в меня кинул стаканом. Я не смог его вытерпеть и… Главное, он был уверен, что меня уложит одним ударом. Все-таки выше, здоровее, если объективно. Но я был в такой ярости… Короче, ребро ему сломал, руку вывихнул. Он потом написал заявление в милицию. Чуть до суда дело не дошло.
На самом деле все было иначе. Леонид все это собирался сделать, но просто не успел — Меркитин уже кончил свой спич. Пришлось ему сказать правду в гардеробе, Меркитин озлился, бросился, они косолапо схватились, Курков оторвал его от себя, оттолкнул, Меркитин неловко упал на стойку гардероба и, как потом выяснилось, действительно сломал себе ребро и действительно говорил всем, что подаст в суд на Куркова, но не подал. История обросла фантастическими подробностями и, если Наталья по приезде в Сарайск захочет кого-то расспросить, все равно не доищется правды.
— Нам еще помолчать или уже можно? — осведомился Маховец.
А Притулов сказал:
— Административный кодекс. Штраф в самом худшем случае. Не то. Да и врет он.
— Почему это я вру? — Курков прямо посмотрел в глаза Притулову.
А Притулов смотрел странно, наученный в тюрьме особому взгляду: не в глаза, а в переносицу. Вроде, в лицо смотришь, но как-то загадочно. Будто насквозь. Несведущего собеседника обескураживает.
Никаких сверхъестественных способностей у Притулова не было — он обвинил Куркова наугад. И понял, что попал.
— Подсудимый, вы знаете, что бывает за сокрытие данных от следствия? — спросил Маховец.
— Ничего я не скрывал. Больше рассказывать нечего.
— Хитрый какой, драку за преступление выдает! — возмутился Маховец. — Ты художник, как я понял?
— Ну да.
— Картины продаешь?
— Продаю.
— Вот! Это совсем другой состав преступления! — сообщил всем Маховец. — Видел я эти картины! Где у людей совесть, интересно? Рама — ну тысячу, две стоит. Краска — ну тоже тысяча, не знаю.
— Больше, — сказал Леонид.
— Ну, две, три. А картина — пятнадцать тысяч! Это не грабеж? Скажешь — за работу? Ну, рисовал ты ее день, два. Пятнадцать тысяч за два дня — это где же столько платят?
Наталья решила вмешаться:
— Творческая работа оплачивается не так, как… Не так, как работа землекопа.
— Землекопы хуже? Они не люди? Он горбится, копает землю, а потом приходит и покупает твою картину — ты ему в трудовой карман залез! — втолковывал Маховец Леониду.
— Залез, залез, — сказал Леонид, чтобы отвязаться.
— Три года строгого режима! — объявил Маховец.
— И еще год за вранье, — добавил Притулов. — Никого он не бил. Его самого били.
— Мне лучше знать, — огрызнулся Курков.
— Нет, а если ты такой храбрый, почему ты не встанешь и не дашь мне по морде? — с интересом спросил Притулов.
— Потому что у тебя ружье.
— Да? А вот нет ружья! — Притулов отдал карабин Маховцу и раскинул руки, приглашая.
Курков смотрел перед собой.
— Не надо! — прошептала Наталья.
Леонид и сам понимал, что не надо. Вот недавно же, после прямого нападения, стерпел. Но сейчас что-то изменилось.
И он вдруг вскочил, рванулся — и натолкнулся ну руку Маховца, которая опустила его на место.
— Доказал, доказал, смелый, — похвалил Маховец.