Рене оставалось только любезно возразить на мои извинения.
— Ваша профессия, должно быть, удивительно интересна, — добавила она тем светским тоном, каким разговаривала с гостями, мне он всегда был неприятен. — Вы специализируетесь в области палеонтологии?
Она явно гордилась тем, что употребила такой мудреный термин. Я благодарно улыбнулся ей и заговорил более непринужденно, как будто ее эрудиция выручила меня, позволив перевести разговор на близкую мне тему.
— Нет, палеонтология занимает меня лишь в определенном смысле: я работаю над трактатом об эволюции позвоночных к состоянию всеядности. На первый взгляд этот тезис может показаться спорным, но я располагаю вескими аргументами. Одним словом, я пришел сюда, чтобы проверить кое-какие догадки на практике, и, должен признаться, не вполне удовлетворен. Но вы, похоже, и сами прекрасно разбираетесь в этих вопросах, мадам?
— Что вы… Просто я очень этим интересуюсь, — ответила Рене, никогда не умевшая отличить пчелу от шмеля.
Она зарделась от удовольствия, польщенная тем, что я так высоко оценил ее познания. Не зная, радоваться этому или нет, я почувствовал, что начинаю вызывать у нее симпатию. Дядюшка Антонен, который никак не мог простить мне, что я спутал ему все карты, принялся бурчать:
— Натуралист, понимаешь ли. На что это похоже. Зря не послушал меня, старика. Тоже мне натуралист.
— Дядя, — обратилась к нему Рене, — ты не присмотришь за детьми, чтобы они далеко не уходили?
Когда дядя, продолжая ворчать, отошел, Рене извинилась передо мной за его фамильярность и нелепые замечания. Она дала понять, что у него бывают странности, но попыталась как-то объяснить их, не задевая чести семьи. Не скажешь же, в самом деле, что твой родной дядя не совсем в своем уме. Видя ее затруднение, я поспешил прийти ей на помощь:
— Ваш дядя показался мне восхитительным оригиналом.
Я сказал именно то, что следовало. Рене расцвела и с облегчением принялась потчевать меня разными историями, доказывавшими дядину оригинальность. Все они в той или иной степени были выдуманы, из чего я заключил, что Рене рисуется передо мной, поскольку обычно она не склонна ни к преувеличениям, ни тем более ко лжи. Примечательно, что о дядиной машине она не обмолвилась ни словом.
— Вы так чудесно рассказываете, что любой невольно проникнется симпатией к вашему дяде. Но должен признаться, сейчас мне любопытен не столько этот достойнейший человек, сколько вы сами. Видите ли, я твердо убежден, что где-то уже встречался с вами. Разрешите спросить: вы не были позавчера на коктейле у графини де Вальдуа?
С явным сожалением Рене ответила, что нет, не была, и по ее глазам я понял, что приключение захватило ее. Она далека от снобизма и не слишком романтична, но ценит респектабельность, солидные рекомендации. Завести любовника — значит утратить спокойствие и терзаться угрызениями совести, так что если уж решаться на это, то он по крайней мере должен быть из приличного общества.
— Я упомянул об этом коктейле, потому что это мое первое появление в свете после возвращения в Париж. Только что я вернулся из путешествия по Афганистану.
Это путешествие, как я понял, еще более упрочило мое положение. Я принялся довольно рассеянно рассказывать об Афганистане, и вдруг меня словно бы осенило. Я вспомнил: мы встречались в лифте. Вот оно что: мы, оказывается, соседи. От такого непредвиденного совпадения моя жена, судя по всему, несколько сконфузилась. Я тоже изобразил смущение, словно допустил бестактность, и несколько секунд протекли в молчании. Потом я возобновил разговор о позвоночных, рассказывая о мегатерии и прочих видах, вымерших от непонимания того, что будущее принадлежит всеядным. У меня создалось впечатление, что Рене больше смотрит на меня, нежели слушает. Ее серые глаза, обычно холодные и ясные, сейчас засверкали теплым и влажным блеском, какого я до сих пор никогда в них не замечал. В этом взгляде, задумчивом и пылком, читалась тревога тридцатичетырехлетней женщины, не уверенной, нравится ли она молодому красавчику. А ведь Рене была по-прежнему привлекательна. В двадцать лет ее тонкое лицо было слегка приторным, с годами же оно похорошело. Контуры фигуры стали более четкими, известные округлости, ранее чуть заметные, достигли очаровательной зрелости. Чувствовалось, что ее внешний облик полностью гармонирует с ее внутренней сущностью. Гармонию дополнял и ее туалет, который отличался тщательно продуманной элегантностью, в нем не было ничего случайного, прихотливого. Вскоре к нам присоединился дядюшка Антонен с детьми. Казалось, он смирился с крушением своего плана и теперь с чрезмерным усердием толкал нас друг к другу.
— Вы по-прежнему о естественных науках? Эта тема меня чертовски интересует. Надо вам сказать, я и сам отчасти натуралист. Вам уже говорила моя племянница?
— Дядя занимается животноводством, — сообщила Рене, воздерживаясь от уточнений.
— Я развожу свиней. У меня есть великолепные экземпляры. Надо будет как-нибудь на днях вам показать. Рене вас привезет, а еще лучше я заеду за всеми вами на машине. Идет, детка?
Вспыхнув, Рене принялась сурово выговаривать дяде за неуместное приглашение. Ей было явно неприятно представать передо мной племянницей свиновода, и я испугался, что она мне этого не простит. Надо ее успокоить.
— Это ремесло я хорошо знаю: им занимался мой отец, и я иной раз жалею, что не пошел по его стопам. Но так или иначе, детские годы, проведенные среди животных, сыграли свою роль в том, что я стал натуралистом.
Импровизация удалась. К Рене тотчас возвращается хорошее настроение, и я читаю в ее глазах, что она восхищена непринужденностью и простотой, с какими обласканный графинями молодой ученый признается в своем более чем скромном происхождении. Теперь она, наверное, уже не станет краснеть за автомобиль дядюшки Антонена, который, судя по всему, ждет их на улице. Я вежливо уклоняюсь от приглашения посетить свиноферму в Шату — вернее, принимаю его для виду и тотчас перевожу разговор на другую тему. Расспрашиваю Рене о детях и забавляю ее, передав нашу беседу о молочной продуктивности мегатерия. Туанетта слушает меня с серьезным видом, и мне кажется, что она с опаской относится к моему вторжению в семейный круг. Дядюшка Антонен обволакивает нас с Рене умильным взглядом, полным тайного смысла, и видно, как ему не терпится ускорить развитие наших отношений. Время от времени, забываясь, он обращается ко мне на «ты» и всякий раз весело подмигивает изумленной Рене, давая понять, что считает меня в некотором роде уже членом семьи. Я теряюсь и не знаю, как на это реагировать. Люсьен спрашивает у меня, когда примерно мегатерий исчез с лица земли, и когда я поворачиваюсь к нему, чтобы ответить, то слышу шепот дядюшки Антонена: — Парень влюблен в тебя, это ясно как день. Втюрился по уши.
Рене одергивает его, и хотя я почти ничего не слышу из ее слов, но у меня создается впечатление, что она не так уж сердится. Когда наши взгляды встречаются вновь, я вижу в ее глазах радостный огонек. Интересно, что она узрела в моих. Видимо полагая, что теперь нельзя терять ни минуты, дядя вносит предложение: он поведет детей пообедать и оставит нас наедине на час-другой, чтобы мы, дескать, смогли обменяться мнениями по поводу эволюции позвоночных. На сей раз Рене готова вспылить, и, чтобы предотвратить это, я поспешно откланиваюсь. Прощаясь со мной, Рене снимает перчатку — верно, для того, чтобы дать мне полюбоваться своей узкой ладонью и изящными пальчиками, — и я чувствую, как ее теплая рука подрагивает в моей. Отойдя на десяток шагов, я оборачиваюсь. Она провожает меня взглядом и не пытается скрывать улыбку.
От нечего делать я зашел в кафе на бульваре Сен-Жермен. Было совершенно не на что употребить остаток дня, да, похоже, и жизни. От встречи с Рене почему-то остался неприятный осадок. Не то чтобы я ощутил такое уж сильное разочарование, почувствовав, что она готова мне изменить. Скорее наоборот — я страдал от того, что это мало меня огорчает. Но благодаря метаморфозе мне удалось заглянуть в самую сердцевину моей жизни, и стало жутко. Я увидел, что мое место под солнцем пустует, и не мог избавиться от ощущения, что оно пустовало, собственно, почти всегда. Там, где я не присутствую, так сказать, вживе, я не существую. Эго очевидно. Больше того, я не был уверен, что реально существовал даже тогда, когда еще был самим собой. Лишь невероятная возможность узреть свою жизнь беспристрастным, отстраненным взглядом и как бы чужаком проникнуть в собственные тайны способна породить эти вздорные мысли. У тебя есть жена, дети, профессия, привычки — в общем, наполненный до краев, замкнутый, непроницаемый мир, в центре которого уютно свернулся ты сам, — и вдруг все это становится призрачным, обращается в ничто. Жена осталась, дети остались, но это уже не тот мир, который вращался вокруг тебя. Припомнилась мысль, которая неотвязно преследовала меня лет в девять-десять: будто мир только притворяется, что он есть, чтобы обмануть меня, а сумей я обернуться достаточно проворно — увижу позади зияющую пустоту. Я невольно обернулся, но, видимо, недостаточно быстро, так как обнаружил все те же зеркала, кресла, посетителей, а среди них Жюльена Готье — как он вошел, я не заметил. Впрочем, я не совсем случайно выбрал это кафе, которое было для Жюльена вторым домом. Еще в бытность нашу клерками у нотариуса Жюльен снимал комнату в гостинице по соседству, а здесь сиживал долгими вечерами за чашечкой кофе со сливками и предавался мечтам об иной судьбе. Но и теперь, обосновавшись на фешенебельном Правом берегу, на Елисейских полях, он любит посидеть здесь в одиночестве, особенно когда надо что-то обдумать. Я смотрел на него так настойчиво, что в конце концов привлек его внимание, и по тому, как дрогнуло его лицо, понял, что он признал во мне странного субъекта, приставшего к нему вчера на Королевском мосту. Со вчерашнего дня я не раз задавался вопросом, стоит ли мне заговаривать с ним, если снова его встречу, и всякий раз решал избегать этого, но сейчас что-то толкнуло меня подняться из-за стола. Жюльен, не выказывая ни малейшего удивления, наблюдал за тем, как я направляюсь к нему.