– Заткнись ты! – рычит Сапог.
Он видит, что Тёхе не нравится треп Губастого.
Губастый у нас самый умный. Теперь, когда не стало Бройлера, понятное дело. Он все время читает. Все подряд – книги, газеты, рекламу, даже бабские журналы, у которых скользкая бумага.
Мы познакомились с ним в детдоме. Его привезли вшивого, доходного – кожа да кости. Сам Губастый рассказывал, что жил с бабкой, а родители его были дипломатами и работали за границей. Работали-работали, а потом взяли и умерли. Или террористы их убили, не помню уже.
Бабка Губастого жила в Ебурге, в большой квартире, где было много книг. Как я понял, внука своего она любила и баловала, но однажды загремела в больницу и больше уже не вернулась. Губастый тогда учился в третьем классе. Он сидел дома и ждал бабушку. День сидел, два, неделю, месяц. Никому не открывал дверь, читал книжки, смотрел телевизор, ел варенье. Когда кончились все продукты, включая подсолнечное масло, Губастый позвонил в милицию по ноль два, чтобы узнать, где его бабка. Приехали менты, опечатали квартиру, а его увезли в детский дом.
Детский дом – это моя малая родина. Хотя какая там родина… Скорее как в анекдоте про двух червяков. Молодой спрашивает: «Папа, почему мир такой большой и прекрасный, а мы живем в вонючей навозной куче?» А старый ему отвечает: «Есть такое слово – родина, сынок».
Губастый появился у нас, когда меня и других пацанов моего возраста старшаки перевели из щеглов в гарсоны. Гарсонами у нас называли тех, кто гоняет щеглов и старшакам прислуживает. Переводят в гарсоны так: раскладывают на койке и бьют по спине цепочкой от питьевого бачка, чтобы дорожки красные на коже оставались.
Гарсоном быть лучше, чем щеглом. Щегла все гоняют – и воспиталы, и гарсоны, и старшаки. Но и у гарсона житуха не сахар. Не принес старшаку курева или денег, не сумел заставить щеглов быстро убраться в спальнях – огребешь и попадешь на припашку. Такой порядок.
Наш детдомовский завхоз дядя Сеня однажды сказал, что у нас дедовщина хуже, чем в армейке. Что почти как на зоне, на малолетке. Дядя Сеня знает, у него все руки синие от наколок. И в армии он служил, в железнодорожных войсках, БАМ строил. Как напьется, так и давай про этот БАМ рассказывать – как там водители замерзали в кабинах зимой и как в кочегарке узбеки своего земляка лопатами на части разрубили и в топке сожгли.
В общем, мы-то ко всему этому привычные, а Губастый словно в зоопарк попал. Поначалу он дергался, даже драться пытался со старшаками. Это смешно было. Потом плакать начал. Просто так. Утром встает – и плачет. На зарядке плачет. За завтраком. Врачиха сказала – это нервное, пройдет. И таблетки ему прописала, валерьянку. Мы ими завхозного кота накормили. Снова было смешно.
Кликуха, или, как говорит Тёха, погоняло, у Губастого – в самый цвет. Сам он худой, дохлый, шея тонкая, а лицо как картошка – круглое, лоб выпирает, глазки маленькие, вместо носа две сопелки. И здоровенные губени, как будто сарделины сложили да и прилепили заместо рта.
Мы с ним никогда не дружили особо. Пацаны в детдоме Губастого, понятное дело, считали за дурака, ну и я тоже. А когда началась вся эта дрянь с новым воспитателем, который массаж заставлял себе делать: «Ой, спина у меня болит. Вот ты, мальчик, у тебя руки красивые, сильные, помни мне поясницу. Хочешь торт “Сказку”? У меня два куска от дня рождения осталось, пойдем в методическую…», я понял – надо рвать когти. К старшакам за помощью не полезешь – они с этим воспиталом бухают вместе. И тогда я намылился ночью слинять. Собрал шмотки, фигню всякую – ручки, тетрадки, носки, – чтобы продать, – и ночью полез через форточку на втором этаже.
Вылез на подоконник, прополз по нему до козырька над дверью, вдруг слышу: «Помогите! Помогите!» Смотрю, а это Губастый. Он полез следом за мной и повис на форточке – ноги и задница на улице, а голова и руки внутри.
Наверное, надо было его обратно затолкать, но я видел – урод-воспитал и Губастого звал массаж делать. В общем, дернули мы оба-два. Всю ночь шли – темно, лес шумит.
Городок, где детдом наш был, Арамиль назывался. От Ебурга далеко, километров двадцать или даже больше. Автобусы ночью не ходят, а утра ждать нельзя. Утром сразу станет понятно, что мы свалили. В городе нас найдут в момент, там всякий подскажет. Не любили детдомовских в городе. Да и за что нас было любить?
В общем, всю ночь шли и утром добрались до Ебурга. На толчке задвинули все барахло мое, пожрали в кафе на вокзале, купили два билета на электричку до Ревды, оттуда до Красноуфимска доехали. К ночи уже в Чернушке были. Билеты мы покупали, чтобы к нам контролеры не прикапывались. Нам нужно было уехать быстро и далеко. В Москву. Потому что в Москве, как говорил завхоз дядя Сеня, «можно жить»…
***
Скачок – это не хала-бала. За скачок, если косари загребут, можно так огрести, что мало не покажется. И поехать с отбитыми почками в специнтернат. А там – Тёха рассказывал – порядки как на зоне. И чтобы не влететь, мы все делаем аккуратно. Мы – профессионалы. Так про нас говорит Менеджер, который рулит в скупке. Вообще-то он не то Арам, не то Абрам, но народ, который на Курке толчется, называет его Менеджером и несет ему мобилы, шмотье, драгоценности всякие – цепочки там, колечки, бусы. Менеджер платит, немного, но всегда.
На вокзале шумно. Люди топчутся у касс, в зале ожидания пассажиры с вещами сидят, дети бегают. Но нас туда не пускают, там только по билету. А жаль – у тех, кто на дальняк едет, бутор богатый.
Поэтому наша клиентура – это те, кто ездит в пригородных электричках. Тут и бухарика можно зацепить, и у бабки какой-нибудь баул стырить. Надо только быстро и осторожно.
Мы рассыпаемся в толпе, вертим головами. Вокруг все заняты своими делами, никому до нас дела нет. Девки воняют духами, мужики – перегаром. Из буфета пахнет слойками и кофе. Гам, крики, шарканье ног. Не зря говорят – «базар-вокзал».
Через час собираемся под часами на выходе, где платформы и поезда стоят.
– Голяк, – говорит Сапог. – Надо вечера ждать.
– Сегодня вторник. Может, и вечером ничего не будет, – отвечаю я. – А до пятницы еще столько времени.
Пятница – наш день. В пятницу после работы народ валом валит в забегаловки, пельменные всякие и закусочные – праздновать окончание трудовой недели. Некоторые так напразднуются, что на ногах не стоят. Их, конечно, косари пасут, это ж ментовский хлеб – бухариков потрошить. Но и мы свой кусок рвем, жить-то надо.
– Пошли в метро, – Тёха щурит глаза.
Метро – последняя надежда. Если и там пусто, останется только «молиться» в переходе или у ларьков на площади: «Дяденька, дайте рубль. На кока-колу не хватает».
«Курская» – станция большая, хитрая. Тут и радиальная, и кольцевая, и еще прилепилась сбоку «Чкаловская», где внизу всегда холодно, и зимой, и летом. Перроны соединены переходами, есть всякие закоулки и тупички. Косари, конечно, бдят, но везде постов не наставишь. В часы пик здесь столько народу, что иногда страшно становится – не задавили бы кого.
Сейчас средина дня. Мы окучиваем станции. Людей не особенно много, и похоже, что сегодня мы ляжем спать голодными.
И вот когда Губастый уже начинает неумело ругаться, что, мол, суки вокруг одни и твари, с «Чкаловской» прибегает на звонких каблучках Шуня.
– Там мужик сидит. Пьяный. С сумкой.
– Быстро! – произносит свое любимое словечко Тёха, и мы мчимся по эскалатору, прыгая через ступеньки.
Дальше уже дело техники. Расклад обычный – Губастый внизу, у лестницы, Сапог в средине зала, на передаче, Тёха основной, а я его прикрываю. Сапог сильнее, но наш бригадир всегда берет на прикрытие меня – бегаю я быстрее всех.
Правда, в этот раз Тёха велит мне взять с собой Шуню. Понятно – мы будем не просто прикрывать, а еще и отвлекать внимание. Так надежнее.
Шуня уже совсем отошла после утренней истерики. Она, взяв меня под ручку, пританцовывает рядом, весело несет какую-то девчачью пургу, размахивает свободной рукой и заливисто хохочет.