Когда-то коридоры и их латунно занумерованные квартиры, и особенно их тихие двери, казались мне чреваты притаившимися женщинами. Полные женщины или худенькие. Красивые или не очень. Всюду они. За каждой тихой дверью. В коридор они вдруг выбегали, нет, они выпрыгивали: они являлись или же вдруг прятались. Их можно было внезапно увидеть, встретить. (Или же их надо было искать.) Затаившиеся в коридорной полутьме и, разумеется, ждущие любви женщины – мир тем самым был избыточно полон. Коридоры и женщины. Мужчины при них тоже мелькали, но были лишь фоном, бытовым сопровождением и подчас необходимой квартирной деталью, вроде стола, холодильника или сверкающей (иногда ржавенькой) ванны. Участвовали, и не больше.
Однако возраст и стаж сторожения (да и оценочность, душок времени) постепенно привели в коридорах и во мне к удивительной подмене. Подмена не окончательна, но она происходит: женщин мало-помалу, но все определеннее вытесняют в моем воображении их жилые квартиры. Понять мое, твое или его присутствие через жилье, а не через женщину – вот где теперь ток (течение) бытия.
Женщина словно бы пустила корни в свои собственные квадратные метры. Я их вижу. Я их (кв. метры) чувствую через стены и через двери: слышу их запахи. Вбираю и узнаю. Жилые пахучие метры, они и составляют теперь многоликое лицо мира.
Я сообразил, соотнес и подыскал сходное себе оправдание-объяснение: в конце концов, как сторож я вложил в эти метры заботу, личную жизнь. Я называю их просто – каве метры. Каждый день я движусь по коридорам, отчасти уже задействованный той посильной метафизикой, какую я им навязал. (Коридоры за образ не отвечают и сами по себе не виноваты. Обычные проходы по этажам.)
Полтора-два месяца буду жить у Соболевых, замечательная квартира в четыре комнаты, с большой ванной и с гигантским телевизором (я, правда, не люблю ни ТВ, ни полудрему в теплой воде). С телефоном. С книгами. Денег за пригляд платят крохи, но хорошей квартире я рад. Я ведь живу. Но, конечно, придерживаю и свое запасное место в пристройке дома – в крыле «К», где сменяют друг друга командировочные. Место плохонькое, однако всегдашнее: якорь в тине. Там у меня просто койка. К койке я креплю металлической цепкой, довольно крепкой, мою пишущую машинку. (Продев цепочку под каретку, чтобы не сперли.) Я не пишу. Я бросил. Но машинка, старая подружка (она еще югославка), придает мне некий статус. На деле и статуса не придает, ничего, ноль, просто память. Так у отловленного бомжа вдруг бывает в кармане зажеванный и засаленный, просроченный, давненько без фотографии, а все же паспорт.
Рублевы, Конобеевы, пьяницы Шутовы (вот ведь фамилии!), но зато теперь приглядываю и у богатых, у Соболевых – я, стало быть, сочетаю. Соболевы – это уже мой шаг в гору, капитал. Интеллектом и деньгами припахивают их крепкие, их пушистые кв. метры. И каким доверием!
– Петрович, – и укоризна в голосе Соболевых, этакая добрая, теплая их укоризна. – Петрович, ну пожалуйста! Ты же интеллигентный человек. Ты хоть не общайся с теми... – и жест рукой в сторону крыла «К».
– Боже сохрани! – восклицал я. Понять нетрудно: кому нужен сторож, пусть интеллигентный и пять раз честный, но который еще вчера выпивал с загульными командировочными?
Я на месте. Пришел. С некоторой торжественностью (в процессе перехода из комнаты в комнату) я включаю свет. Даю – самый яркий! И плюс расшториваю окна, изображая жизнь в квартире Соболевых – их присутствие для некоторых любителей чужого добра, интересующихся с улицы окнами. В сторожимой мной квартире я спать не обязан: только проверить вечером. Еще одну я пасу на седьмом – квартиру Разумовских.
По пути туда (возможно, простая инерция) я вновь нацелился к фельдшерице Татьяне Савельевне: в этой стороне (в этой сторонке) и квартирки победнее, и мужики куда попроще, похрипатее... Прежде чем постучать, вновь выглянул в окно: нет ли внизу грузовика? (Нет.) Надо бы все-таки иметь повод, чтобы будить женщину в час, близкий к ночи.
Пораненная рука – вот повод. (Уже заживала.) Я поддел струп ногтем, боль вспыхнула – какое-то время смотрел, как пузырится (несильно) кровь. Скажу, что задел.
Татьяна Савельевна помогала общажному люду и после работы – перевяжет, таблетку даст. Но к двенадцати ночи фельдшерица, разумеется, ворчала на приходящих: что за люди, надо же и честь знать!.. «Мы уже спииим» означало, что шофер у нее в постели. У него рейсы Москва – Ставрополь – Москва, а он спит! залежался! (Не потерял ли он, дальнобойщик, работу?) Ладно. Пусть поспят. (Я добр.) Карауля жилье Разумовских (почти рядом), я уже месяца три как с удовольствием навещал ее чистенькую квартиру. Я свел знакомство, когда травмированная левая рука вдруг пошла нарывами. Приходя на перевязку к ней домой (не таскаться в поликлинику), я заглядывал уже ежедневно, а ее муж, то бишь шофер, подзарабатывал в эти дни на юге большие деньги.
Раз, вернувшись внезапно, шофер нас застал, но не понял. Татьяна Савельевна как раз уже бинтовала (повезло) – к тому же шофер увидел мою травмированную руку, алиби на нынче, да и на будущее. За деньги она лечит мою лапу или из жалости, не знаю, как она ему объяснила.
Шофер что-то чувствует; и опечален, как мне кажется. Но я и он – мы ведь редко видимся. В другой раз он уже вернулся в явно неподходящий момент, Татьяне Савельевне пришлось срочным порядком поставить на стол нам бутылку водки, и мы с шофером довольно долго говорили о Горбачеве и Ельцине. К счастью, бутылка нашлась, а разливать по стаканам – это уже как трубка мира.
Я ценю не только ее уютные, теплые кв. метры, ценю ее тело. Некрасивая женщина, но с опьяняющим телом, временами я даже ее побаиваюсь (ее тела), то есть сдерживаюсь, веду счет. Как бы не инсульт. Однажды совсем забылся, увлекся, едва-едва отдышался после. Слава богу, медикаменты под рукой. Она прибрала их, припасла, когда еще были дешевы, – так она говорит. Я думаю, наворовала. Она не считала воровством, конечно. Ведь все было общее, наше. Но в последнее время ее характер портится. Тоже показатель. Возможно, кончаются медикаменты. А возврата к старым временам не предвидится.
Но уж какая есть, за то спасибо. Я благодарный человек и честный потребитель, мне хватает ее тела, ее лона и (особенно в первые минуты) ее светлой плотской радости. Ничего больше. Мы с ней даже не говорим. Одно-два слова скажем, но и те в пустоту и как бы винясь друг перед другом (мол, жаль, что умеем разговаривать) – и мелкими шажочками, скок-поскок, все ближе к постели. Ага! – все-таки вспомнил. Штрих. Когда Татьяна Савельевна смазывает йодом ранку, она вдруг дует на нее изо всех сил (дует, дует!) и спрашивает, просветленные глаза, словно она девочка, а мне годика полтора, самое большее – два:
– Не больно?.. Уже не больно?
И снова ласково дует.
Шофер нагрянул. Срочно появилась вновь на столе водка, мы выпивали. Дик. Небрит. И плюс новоприобретенная привычка вращать глазами. Казалось, он все думал о моей руке, когда же, мол, наконец вылечится. А я думал о ее теле, поддразнивая себя, мол, для старого андеграундного сердца можно бы женское тело и поскромнее, попроще. Не пожалеешь сердца, пожалеешь самого себя.
Он явился некстати и по времени, и в опасной (для нас) близости от постели, скок-поскок – я уже раздевался.
– ...Петрович. Оставайся у нас ночевать... Уже поздно. Ну, куда ты пойдешь! – заговорила, заспешила Татьяна Савельевна (я даже подумал – нет ли намека, мол, рано поутру шофер куда-то уедет. Но намека не было. Просто бабья доброта. И чуток волнения.)
Однако шофер сказал:
– Не. Надо вдвоем побыть. Соскучился я...
И выпроводил меня. (У него, мол, вторник-среда дома, отсып.)
Я вышел побродить вокруг ночной общаги. Подышать. Никакой тоски; не было даже ощущения неудачи, как бывало иногда в молодости. Ничего не было. Старый пес. (Вернусь ночевать к Соболевым. Почитаю.) Шел улицей и думал о теплом одеяле Татьяны Савельевны, о ее сочном сорокалетнем теле.
Меня едва не сбил автобус.