Литмир - Электронная Библиотека

– Веня, удар – это философия. Удар – это наше все!

Говорилось так по молодости. (Просто с языка шло.) Я тогда и думать не думал, что удар – философия. Я был старший брат: я всего лишь говорил, стараясь ободрить и отвести от Вени беду. Но будущее, конечно, уже набегало. Я как бы знал. Я с счастливой легкостью предощущал пока еще отдаленный человеческий опыт (предощущал и уже примеривался – и, кто знает, накликивал себе самому).

Его опять вызывали. (Затягивали.) Вызывали беленькой бумажкой-повесткой, а то и прямо с лекции. Тоже ведь текучка: день за днем. На пробу следователь устраивал нелепые встречи с людьми, которых Веня мог бы знать или опознать: он, конечно, их не знал. Не знал тогдашней диссидентуры. (Был в стороне, молодой.) Он все смеялся, пересказывая мне подробности допросов: мол, только представь себе, рутина, беседа как беседа, все записывают, не бьют! что за времена!.. Смеялся, но и не знал, как было ему вырваться, выйти или хоть выползти из этих паутинных, уже не сталинских времен – как?

И впрямь, как знать, за пощечину следователю (за угрожающий взмах) Веню выгнали бы из института, пусть бы ненадолго его сослали, посадили: первые добрежневские годы, не лес валить, и отсидел бы! Важно было – прервать... При всей гениальности Веня не понимал, что он не столько в ловушке чьего-то доноса, сколько в ловушке своего собственного чувства превосходства над людьми: в ловушке своего «я». Любя брата, не идеализирую его – Веня был, бывал надменен. (Не по свойству души – по молодости. Вот оправдание.) Как в прошлые века всем известные молодые гении, так же и мой брат не щадил. Язвил, насмехался. А смех, если уж Веня над кем смеялся, делал сидящего напротив ничтожеством, вошью. Снести нельзя. Разумеется, не оправдывает гебистов. Но горько знать, то, что Веня перенес и что он не вынес, было не столько за его гениальные рисунки (и даже не за чьи-то стилизованные карикатуры), а за гордыню. Не море топит – лужа.

Пестуя свой дар и живя особняком, Веня мог проскочить. Рисунки были слишком хороши – нравясь там и тут, он мог стать неспешным утонченным портретистом. Или, что скорее всего, вырос бы подпольный художник-авангардист, и власть бы боялась его трогать руками. С ним бы считались. (Ну, запретили бы выставку-другую. Ну, разогнали бы с бульдозером экзальтированно стонущих экспертов и не пустили бы дважды в Италию!) С оглядом и задним числом мы, конечно, упрощаем, и экзистенциальная распутица художника вот уже сводится до развилки, до двух или трех дорог и до якобы твоего личного внятного выбора из них (когда на деле ты топтался в глиняном бездорожье). Но ведь и усложнять нехитро. Увы. Не был это бой, дуэль гения с системой – была перепалка с мелким, самолюбивым следователишкой. День за днем натягиваясь, нагнетаясь, продолжалось их сидение за столом – лицом к лицу, – как подумаешь, как тонка вилась ниточка! Наконец Веня пересолил – бледный, белый от злобы, играя скулами, следователь (не молодой, но и не стар был) вызвал охрану. Просто велел увести. Он не хотел побоев и шума, не хотел так уж сразу. Не хотел, чтобы вслед потянуло жалобным дымком, дымком слухов и жалоб, разговоры, рябь на воде. Не хотел, чтобы избитый Веня под шумок ускользнул – строптивого (и побитого) студента, хочешь не хочешь, могли под акт списать, передать в обычную больницу. (А там и другим следователям; ищи его после.)

Он так и сказал Вене:

– Мне неинтересно бить тебе морду. Мне интересно, чтобы ты ходил и ронял говно.

Он знал, что говорил. Следователи частенько блефуют, но этот знал. У него и точно имелся выбор будущего (для подследственного) – в пределах его личного решения в будущее уходили, ветвясь, накатанные дорожки, три или четыре, одна из них, кривая, как раз к белым халатам. (К лечению от инакомыслия – к полноправному вторжению врачей в твое «я».) Следователь знал, что написать и что дописать; а также что и где вполбуквы добавить. Он уготовил Вене путь, который запомнил от старших. Так что удивительного (то есть неожиданного) в процессе принудительного лечения в том случае не было. В один из ожидаемых врачами моментов их больной (Веня) не смог справиться с химией в крови и с ее нацеленной интервенцией в мозг. Мозг Вени не отключался – он лишь включался невпопад, не управлял, не значил, отчего четыре недели кряду кал из больного (из моего брата) извергался неожиданно и самопроизвольно. Так и было. Целый месяц. Дорожка привела. Следователь знал, что обещал.

Ему стало интересно. Человек, если задеть, любопытен. Но, скорее всего, и тут причина могла быть не в мстительном интересе, а в том, что дослеживание Вени входило в его обязанности; работа. Так или иначе следователь посетил Веню в больнице. Зашел в его палату, в белом халате. Хорошо выбритый, негромкий. Сидел возле Вени. Спросил:

– Ну, как дела?.. Роняешь говно?

Подавленный препаратами Веня уже не был ни остроумным, ни дерзким (второй месяц; симптом – пыль в мозгах).

– ...Ну? что ты здесь мне скажешь?

Сквозь толщу «пыли», забившей сознание, Веня с усилием думал – Веня поворочал тяжелым языком, ответил:

– Здесь тоже. Здесь жизнь.

Я – когда тем же вечером, в часы посещения, но попозже, сидел с Веней рядом – спросил:

– А он что?.. Ухмыльнулся, довольный?

Веня сказал – нет, следователь согласился, да, мол, здесь тоже жизнь: живи.

* * *

Врач, фигура интеллигентная, входил, возможно, в моду, а шприц так удобно заменял слишком созвучные в нашем прошлом (слишком шумные) выстрел в затылок и лесоповал. За допросное время Веню лишь однажды побили – в машине. Разбили ему лицо, сломали два зуба, все в кровь, непрофессионально. Они его всего лишь сопровождали, в машине тесно, а все они, включая Веню, были в пальто, зима. Он быстро довел их, он их достал. Он мог достать кого угодно и с какими угодно кулаками, дело не в молодой отваге – просто надменное львиное сердце. Веня издевался над их плохонькой одеждой, мол, зима, и что ж вас, сук, не ценят, ай-ай-ай. Или, мол, еще не заслужили, троечники? не с чужого ли плеча одежонка?.. Один из них ударил его по яйцам, ребром ладони. Больно, должно быть. Но тогда и Веня (все еще смеясь – а он реагировал тоже тотчас) плюнул нападавшему в лицо.

– Тогда они потеряли интерес к яйцам и взялись за мое лицо, – рассказывал он и пробовал насвистывать, без двух зубов с левой стороны.

Бездвухзубый, Веня и был привезен. Сопровождавшие, едва из машины, торопили, толчками подгоняли к дверям, где следователь, а Веня, так ценивший прикосновение (и не терпевший прикосновений чужих), выкрикивал им:

– Я сам. Я сам!..

* * *

А кое-кто из студентов уже усваивал поползший, пущенный слушок: предполагали (с оговорками, но ведь предполагали), что нет дыма без огня и что Веня теперь уже сам зачастил на доверительные беседы – такой блестящий и ведь талантливый!

Потому и приболел, потому, мол, и свихнулся парень, что на допросах уже пил чаек и мало-помалу стал разговорчив со следователем, наследил. Когда пустят слух, человек бессилен, это известно. Перемигивались и рассуждали, шуршали в ельнике, не пойманные на слове. Люди неблагодарны, это ведь тоже известно. Еще и свиньи. Тем более молодые. Тем более если любили.

Ведь не настаивают – они лишь предполагают. Извини, говорят. Нечаянно, мол, подхватил (и переповторил) слух. Ну, извини – ошибка, ошибка! Они не настаивают, чего же еще?.. Сейчас уже внуков имеют. Пенсию ждут. И когда Веня давным-давно живет в своем тихом безумии, его былой студент-сокурсник, сам уже седоголовый и с внуками, ничего о тех днях не вспомнит и вслух не выскажет – кроме общеизвестного негодования! О том, что сам тогда повторял слушок о Вене, он уж точно не вспомнит. Свои промашки пятку не трут, с аккуратностью мы себя подправляем в нашем прошлом.

– Какие, – в конце разговора вдруг вздохнет, – счастливые времена были! – Это о студенчестве. Да ведь как возразить и что сказать – и точно, наши лучшие, наши молодые были годы!

19
{"b":"18502","o":1}