Но, как бы то ни было, отец наш, с грустью мечтая о своем любимом Барбадосе, презираемый и осыпаемый насмешками соседей, не понятый сыновьями, продолжал тянуть свою нудную работу на фабрике, а по субботам и воскресеньям сидел в баре и потягивал ром. Не знаю, любил ли он нашу маму. Мне кажется, любил.
У них родилось пятеро детей, из которых только Калеб и я — первый и последний — остались в живых. Оба мы были чернокожие, как наш отец; но две из трех умерших девочек родились светлокожими, как мама.
Она была родом из Нью-Орлеана. Волосы ее отличались от наших. Они были тоже черные, но гораздо мягче и красивее, чем у нас. Цвет ее кожи напоминал мне цвет бананов. Такая же светлая и такая же приятная; вокруг носа у мамы были чуть заметные веснушки, а над верхней губой небольшая черная родинка. Без этой родинки лицо ее можно было назвать просто приятным или миловидным. Эта родинка, сам не знаю почему, делала ее красивой. Но родинка была очень забавная.
Она создавала впечатление, что наша мама человек веселый, любящий посмеяться. Родинка заставляла обратить внимание на ее глаза — огромные, необычайно темные, глаза, которые, казалось, всегда чему-то изумлялись и смотрели на собеседника открыто и искренне, все, казалось, примечали и ничего не боялись. Мама была добродушная, полная, крупная женщина. Она любила красивые платья и яркие украшения, которых у нее почти никогда не водилось, любила стряпать для большой семьи, и еще она любила нашего отца.
Она хорошо его знала, прекрасно изучила его характер. И если я говорю, что никогда не смогу понять, что она в нем нашла, то это вовсе не от излишней скромности и не ради красного словца — я говорю это искренне и со всей откровенностью. То, что видела в нем она, было скрыто от других глаз; то, что она в нем видела, придавало ему сил работать всю неделю и отдыхать по воскресеньям; то, что она в нем видела, спасало его. Она видела в нем человека. Для нее он, возможно, был великим человеком. Я, правда, думаю, с точки зрения нашей матери, любой человек, который стремился быть человеком, тем самым уже становился, великим, и это означало, что отец наш был для нее редким и очень любимым человеком. Я не переставал дивиться тому, как она могла мириться и выносить приступы его гнева, его слезы, его приниженность.
В субботние вечера отец обычно бывал зол как собака, в стельку пьян и плаксив. Он приходил с работы домой днем и давал нашей матери немного денег. Их никогда, конечно, не хватало, но он всегда оставлял себе достаточно, чтобы уйти и напиться. И мать никогда слова ему поперек не говорила, по крайней мере я никогда этого не слышал. Затем она отправлялась за покупками. Обычно я шел вместе с нею, потому что Калеб вечно где-нибудь пропадал, а мама не любила оставлять меня в квартире одного. И это, видимо, было правильно. Люди, которые недолюбливали нашего отца, наверняка (по той же самой причине) уважали нашу мать; и соседи, которые считали, что Калеб с возрастом все больше становится похож на отца, в то же время видели во мне много материнских черт. Да, кроме того, ненавидеть маленького ребенка по большей части бывает довольно трудно. Всегда рискуешь показаться смешным, в особенности если ребенок этот мирно шествует со своей матерью.
И тем более если мать — это не кто иная, как миссис Праудхэммер. Миссис Праудхэммер прекрасно знала, что люди думают о мистере Праудхэммере. Ей было известно и то, сколько она задолжала в каждой лавке, в которую заходила, сколько сможет сегодня отдать и что собирается купить. В лавку она входила с готовой улыбкой на лице.
— Добрый вечер! Отпустите мне немного вон тех красных бобов.
— Добрый вечер! Знаете, за вами изрядный долг.
— А я как раз собираюсь вам часть отдать. Мне нужно немного маиса, пшеничной муки и немного рису.
— Знаете, миссис Праудхэммер, я тоже наконец хочу получить по счету.
— А разве я только что не сказала вам, что собираюсь заплатить? Еще мне нужен корнфлекс и немного молока. — Те продукты, что она могла достать сама, она уже положила на прилавок.
— Когда, по-вашему, вы сможете отдать долг, я имею в виду весь долг?
— Да знаете, я намерена расплатиться сейчас же, как только у меня будет возможность. Сколько все это стоит? Дайте-ка мне вон тот остаток шоколадного торта. — Шоколадный торт предназначался для меня и для Калеба. — Ну вот, а теперь приплюсуйте все к общему счету. — С высокомерным видом, словно не придавая этому ровно никакого значения, она выкладывала на прилавок два-три доллара.
— Вам везет, миссис Праудхэммер, что у меня такое мягкое сердце.
— На окраине цены не такие высокие, вы думаете, я не знаю? Вот. — И она платила за то, что взяла. — Спасибо. Вы были очень добры.
И мы покидали лавку. Мне часто хотелось помочь ей — взять и набить карманы разными товарами, пока они с хозяином разговаривали. Но я никогда этого не делал не только потому, что в лавке часто толклось полно народу, или из боязни быть уличенным хозяином. Нет, я не делал этого потому, что очень боялся унизить свою мать. Когда я начал заниматься кражами, чуть попозже, я крал в лавках, расположенных подальше от нашего района, где нас никто не знал.
Когда нам надо было сделать солидные покупки, мы отправлялись на рынок под мост, перекинутый через Парк-авеню, — Калеб, мама и я; и иногда, правда редко, к нам присоединялся отец. Обычной причиной для солидных закупок являлось то, что какие-нибудь родственники нашей матери или старые друзья матери и отца собирались нанести нам визит. Мы, разумеется, не могли допустить, чтобы они уехали от нас голодными — даже если это означало для нас залезть в долги. Хотя я и упомянул о крутом нраве отца и о том, как несправедливо он с нами порой обращался, он был слишком самолюбивым и гордым человеком, чтобы позволить себе обидеть кого-либо из своих гостей; напротив, он делал все, чтобы им было у нас хорошо, как дома. К тому же он чувствовал себя очень одиноким, скучал по своему прошлому, скучал без тех людей, которые окружали его в прошлом. Вот почему он порой делал вид, будто убежден, что наша мать понятия не имеет, как делать покупки, и шел вместе с нами на рынок под мост, чтобы поучить ее. В такие дни он оставлял пиджак дома, чего обычно не делал, и в рубашке выглядел совсем мальчишкой, и, поскольку наша мама не выказывала особого желания брать у него уроки по части того, как надо покупать, он переключал свое внимание на Калеба и на меня. Он брал с прилавка рыбу, открывал ей жабры и подносил ее к носу.
— Смотрите! Рыба выглядит свежей? Так вот, я и то посвежее этой рыбы, хотя жизнь меня порядком потрепала. Они ее подсвежили. Пошли отсюда.
И мы шли дальше, немного пристыженные, но вообще-то довольные тем, что наш отец так во всем разбирается. Тем временем наша мама успевала сделать нужные покупки. По таким дням она чувствовала себя особенно счастливой, потому что отец был в счастливом настроении. Он был счастлив, хотя и не высказывал этого вслух, что вышел погулять с женой и сыновьями. Если бы мы жили на острове, где он родился, а не в этом отвратительном Манхэттене, всем нам было бы гораздо проще любить друг друга и доверять друг другу, считал он. Ему казалось, и, я думаю, не без основания, что на том, другом острове, потерянном для него навсегда, сыновья относились бы к нему совсем по-другому, да и он бы относился к ним по-другому. Жизнь там не была бы такой уж легкой; нам бы и там приходилось бороться за кусок хлеба, более или менее бессмысленно страдать и более или менее бессмысленно погибать. Но, во всяком случае, там нас не пугал бы так сильно окружающий мир, по крайней мере так нам всем казалось, и мы не боялись бы вступать в самую важную пору нашей жизни. Мы бы там смеялись и ругались от души, резвились в воде, а не плелись бы робко за отцом на рынок под мост; мы меньше бы знали об исчезнувших африканских королевствах и больше о самих себе. Или, что тоже вполне вероятно, и о том и о другом одинаково хорошо.
Если стояло лето, мы покупали арбуз, который тащил домой либо Калеб, либо отец, ссорясь друг с другом за эту привилегию. В такие дни они бывали очень похожи друг на друга — оба рослые, оба чернокожие, у обоих смеющиеся физиономии.