Я выставил бутылку пива. Писатель Пе набросился. Я выставил вторую. Писатель Пе закинул ногу на ногу. Для своего способа жить он изобрел метод трагического оптимизма, и сейчас, выпив пива, изображает ангела, выпорхнувшего из химчистки.
Я же представил себе дело так: приходит Писатель Пе в хорошем костюме к студенткам, читает им что-то не совсем готовое, не понимает, брат, что студенток нужно смешить, потом говорит им экспромтом, что вовсе не глаза, а наши вопросы есть зеркало нашей души. «Поспрашивайте, – говорит, – меня. Не стесняйтесь».
Студентки тихо разглядывают маникюр, тихо жалеют Писателя Пе и тихо дышат, гадая, кто же, кто встанет и, принеся себя в жертву приличию, задаст вопрос безвкусный, как взбитый белок: «Над чем вы сейчас работаете?»
Наконец этот вопрос произнесен. Писатель Пе дает невразумительный ответ.
Букет улыбок. Лукавство в глазках. Все довольны тем, что встреча кончилась. Писателя ведут на кафедру пить чай.
Но оказывается, было все не так.
Сразу поднялась крупная студентка Мария. Активистка.
– Я, – говорит, – не удовлетворена. Творчество Писателя Пе представляется мне излишне элегантным, изысканным, эстетским – комильфо. Так о войне не пишут.
Другие, мол, писатели изображают войну хлестко и очень правдиво. Не скрывая грязи. До сего дня она не подозревала, что Писатель Пе воевал сам и даже награжден орденами, был самолично ранен и контужен, участвовал в сокрушении Берлина и даже имеет темные пятна в биографии. Тем более она удивлена. Покачивая бедрами:
– Ответьте, почему вы не описываете грязь войны?
Писатель Пе разоблачен, повержен. На нем стоит красивая нога в колготках за семь семьдесят.
И говорит он снизу:
– Студентка милая Мария. Видите ли, дорогая, в Великую Отечественную войну со стороны фашистов воевали асы, суперлюди, тигры, викинги, нибелунги, мертвые головы, белокурые бестии, а с нашей стороны учителя, художники, артисты, поэты, доктора. Я называю не профессию, но склад души. И не могло быть двух солдат с одинаковым внутренним зрением. Одному бегущему в атаку запомнилась цветущая сирень, другому – оторванная взрывом нога, о которую он споткнулся.
О Мария, почему вам требуется грязь как правда? Мы на войне, Мария, очень часто мылись. Даже под дождем.
– Вы могли съесть хлеб убитого?
– Конечно. Зачем убитому хлеб? Оружие ему тоже не нужно.
– И сапоги?
– Мария, солдаты на передовой были обуты в башмаки с обмотками.
Затем Писатель Пе попробовал встать на ноги с помощью метафоры. Мол, представьте – из квартиры, где жил великий человек, все вынесли в музей. Сначала бриллианты, изумруды, произведения искусства, дорогую мебель, фраки. Потом мебель поплоше, белье, кухонную утварь…
И вот, когда квартира опустела, явились разыскатели – такие, с лихорадочно блестящими глазами. Где-то нашли окурок, где-то соскребли плевок. «Вот правда, скрытая от нас!» – воскликнули они, давясь восторгом. Побежал по их жилам кипяток ликования, и почувствовали они себя почти богами. А может, даже надбогами, ведь приобщение к великому через дерьмо – такая радость. И немцы в каждом кинофильме, такие ражие, такие Зигфриды, принялись резвиться под струей в фонтанах, водопадах, в Карпатах, в Альпах, в Арктике. А наши люди, Мария, погружались в такую необходимую вам грязь.
Мария, вам не жаль, что в нынешнем искусстве золотоискателя вытеснил дерьмоискатель?
Тихие студентки-птички распушили перышки. Наверно, они не все любили отличницу Марию.
Но она не убрала свою красивую ногу с груди поверженного Пе. Она сказала:
– У ваших произведений хромает форма. Если вы выстраиваете гору Фудзияму, то гора эта пустая внутри.
– Я не выстраиваю гору Фудзияму. Я создаю сосуд. Чтобы вы наполнили его вином своей любви и своего воображения. Ах, вы не пьете. Увы! Я создаю сосуд из хрусталя, чтобы ваш любимый суп с большим количеством моркови налить в него было по меньшей мере неловко.
– Так и сказал?
– Ну не совсем. Профессора сидят, доценты, кандидаты. Примут на свой счет. Сказал: синдром судьи – услада неофита. Вы судите Деву Пречистую за целомудрие. Вы не устали, Мария? Великий Фидий создал чашу для вина, сняв форму с девичьей груди. Форма Фидиевой чаши совершенна – в сущности, солдаты идут в бой за Деву…
Я познакомился с Писателем Пе давно. Мы вместе воевали. Он не курил. Был непривычен к хмельному. Горд до строптивости. Когда окончилась война, ему еще двадцати не было. Он прожил трудовую жизнь, но на нем это вроде и не отразилось. Если бы ему пришлось выбирать из ста производств, он выбрал бы что-то слепящее – хрусталь или иконы.
Именно этот его осуществленный выбор влияет и на мое видение мира. Он так настойчив, а мне так смешно…
Над полем озимой пшеницы высоко в небе кружили итальянские бомбардировщики «Каприни-Капрони». Их называли просто «макаронники». Бомбардировщики не пикировали, вываливали бомбочки с высоты. Напитанная влагой земля взметывалась черными хвостами.
На озими топтались солдаты. Они пришли сюда первыми. Солдаты падали, сминая нежные ростки пшеницы, и засыпали. На межу они не желали падать, межа была крепкой, как корка черного деревенского хлеба.
Солдаты пили спирт из алюминиевых мятых кружек с закопченным дном. Старшина получил спирт за все прошлые месяцы сразу – в пивных бутылках. Возить столько стекла ему было не с руки, да и не на чем, и он раздал весь спирт солдатам. Некоторые говорили, что старшина поступил неправильно, что нужно его пустить под суд. Но он поступил правильно: все молодые солдаты, а их в роте было более двух третей, отравились и на долгое время потеряли охоту к вину, даже к разговорам о винопитии. А вина было много – Румыния. Спирт не давали, не давали и – нате вам! – выдали.
Башковитые старики придумали следующее: как только молодой обслюнявленный солдатик, улыбаясь, падал, они легохонько с прибаутками отбирали у него бутылку, сливали спирт в канистру и ухмылялись, как коты.
А этот, будущий Писатель Пе, выпил полкружки спирта, запил водой, заел хлебом с консервами, расхрабрился и еще налил. Его дружки-приятели, я в том числе, стояли наготове с водой. Пе глотнул закипающий на языке спирт, схватил, не глядя, кружку, но в кружке той была не вода, но опять же спирт.
Дыхание Пе остановилось. Глаза вылезли. Их выдавливали изнутри коленом. В голову сунули раскаленный камень. Кожу исхлестали хлыстом. Облили чем-то неароматным.
Пе закружил по полю, сжимая бутылку слабыми пальцами. Он материл всех нас в ритме вальса. В «Каприни» он плюнул, но не попал. Один солдат рядом пожелал попасть в «Каприни» струей, но струю отнесло ветром на нас.
Аве, Мария!
Потом Пе отглотнул из бутылки еще глоток, уже весело и бесшабашно, и упал в воронку, мягкую, как илистый берег, – от пашни шел запах талой воды, – поднялся на локте, ласково оглядел поле, вытер нос грязной рукой, устроился в воронке поудобнее и уснул, похожий на шкварку в ржаном тесте. Взрыв рядом присыпал его всходами пшеницы, как укропом.
Некоторые его товарищи, я в том числе, еще боролись с вращением планеты, но в основном уже спали, свернувшись калачиком в черных воронках. И никто не обращал никакого внимания на «макаронников», которые все закладывали виражи и бросали с небес свои бомбочки. Летчики, наверно, сфотографировали павших противников и, наверно, получили за храбрость и меткость при бомбометании итальянские медали.
Когда солдаты проснулись, суглинок, высохший на щеках, так стянул кожу, что нижние веки вывернулись и все они казались бешеными.
А на следующий день мы лежали в передовом окопе под дождичком, хоть и бисерным, но весьма мокрым. Такое впечатление было, что он падал не с небес, а зарождался прямо над нами.
Чтобы вода со дна окопа не заливалась за шиворот, под голову я подсунул толстый кусок дернины.
И говорю:
– Спишь, Пе? А у меня задница так намокла и набухла, что, полагаю, стала белой и рыхлой, как рыбье брюхо. Полагаю, на ней можно сеять табак.