Пробираясь по засыпанной снегом (второй день мела метель) улице Пушкинского поселка, Олесь думал о главном — о своем вступлении в организацию. Однако не мог совсем отрешиться и от мыслей о своих сложных отношениях с Ольгой, о своих чувствах. После всего случившегося с ним невольно начал размышлять над тем, что люди называют судьбой. С Леной у них много общего, одни идеалы, одни взгляды. А неумолимые обстоятельства, которые, выходит, сильнее его воли, связали с Ольгой. И это не какая-то пошлая связь. Без сомнения, Ольга любит его. Ради него преодолевает страх, иначе давно могла бы выгнать такого квартиранта. Можно ли остаться равнодушным к ее чувству? Но во имя великого дела он должен порвать с ней. Уйти от нее. И теперь это для него, может быть, самое суровое испытание, самый жестокий экзамен. Но если там скажут, что так нужно, он, наверное, уже не вернется в теплый, уютный дом на Комаровке.
От мыслей таких было тяжело на душе, становилось холодно, стыла спина под густой шерстью старого кожуха покойного Леновича. Попытался настроить себя против Ольги. Как можно ему, комсомольцу, любить женщину, для которой чуждо все, что дорого ему? Но тут же возражал сам себе: не так все просто, Ольга, рассуждая аполитично, в то же время сделала немало полезного, не скажешь, что она не советский человек. Не из враждебной среды, дочь рабочего. Так имеет ли он право бросать ее на перепутье? Оскорбленная в своих чувствах, не перенесет ли она свое возмущение и на саму цель их борьбы? За кем тогда она может пойти? За полицаем Друтькой? Думать так было больно, мучительно рвалась душа. Хорошо было бы обо всем рассказать руководителю, на встречу с которым идет. Не сомневался, что это один из партийных работников, опытный и мудрый человек. Но чувствовал, что юношеская застенчивость не позволит ему сказать правду о своих отношениях с Ольгой. Что подумает о нем руководитель? Соблазнил жену бойца Красной Армии, фронтовика… Вот и принимай такого в подпольную группу, поручай ему ответственные задания…
Недоверия к себе он боялся больше всего. И еще боялся — не притянуть бы за собой на явочную квартиру «хвост». Долго петлял по улицам, оглядываясь на углах, не идет ли кто за ним. Настораживало безлюдье. На отдельных улицах протоптанные раньше тропинки так замело снегом, что ему пришлось первому прокладывать след. Этот собственный след пугал — след одного человека всегда привлекает внимание. Потом он убедился, что бродил напрасно, думая, что явочная квартира должна быть на глухой улице.
На улице, которую он искал, проторена была не только тропинка, но и дорога — прошли машины. И немало ходило людей, присутствие которых как-то сразу успокоило, будто они, эти люди, заслонили его от вражеских глаз. Даже немецкие солдаты не испугали, наоборот, подбодрили: враги были рядом и сами затаптывали его след. Тут не на кого было оглядываться. Все очень просто. Место выбирали опытные люди.
Квартира находилась в двухэтажном деревянном доме. По скрипучей лестнице Олесь поднялся на второй этаж. В двери был механический звонок, но Олесь почему-то не отважился покрутить его, постучал в филенку застывшими пальцами. Ему открыла женщина неопределенного возраста, перевязанная по груди теплым платком.
— Я от Лены, — сказал он.
Так сказала ему Лена, немного разочаровав: ему, романтику, хотелось затейливого пароля — и вдруг так просто. У женщины тоже не было ответного пароля, обычное, вежливое:
— Проходите, пожалуйста.
Но в тесный коридорчик выглянула из комнаты сама Лена Боровская, непривычно одетая — празднично, в ярко-зеленой кофточке. Она приветливо улыбнулась, принимая из его рук шапку.
— Раздевайся, Саша. Сегодня у нас тепло.
Комната, в которую он вошел за Леной, удивила торжественностью, хотя ничего особенного в ней не было, Торжественность комнате придавал отблеск снега, яркий свет, что лился через широкое окно, небогатые, но чистые гардины, веселые, с васильками на золотистом фоне, обои. Возможно, впечатление праздничности и торжественности было еще оттого, что в комнате не было ничего лишнего, не то что в Ольгином доме, заваленном разным барахлом. Аккуратно застланная никелированная кровать, небольшой буфет, книжная полка, с которой большинство книг было убрано, что выдавали обои, не выгоревшие там, где стояли книги. На стене висела репродукция картины Шишкина «Утро в сосновом лесу», другая картина была снята и гвоздь вырван, но предательские обои все равно выдавали. Олесь подумал, что здесь мог висеть портрет Ленина. Как раз такой по размерам портрет висел в его доме. И вообще все тут напоминало комнату его матери, где всегда был вот такой учительский порядок. От этого сходства защемило сердце.
Не сразу сообразил, что наибольшую торжественность комнате придавал стол, накрытый по-интеллигентному: белая скатерть, небольшой блестящий самовар, фарфоровые чашки и в плетеной хлебнице тонко нарезанные ломтики черного хлеба, который выдавался по немецким карточкам. Сахару не было, И закуски никакой. Олесь вспомнил, что утром Ольга кормила его картошкой с салом, и ему стало стыдно перед этими людьми.
За столом, спиной к двери, сидел человек в форме железнодорожника и вкусно пил чай, по-купечески причмокивая. Он не оглянулся, когда Олесь вошел, не проявил интереса. Другой — весельчак Евсей, приезжавший за приемником, — вежливо улыбнулся Олесю, как хорошему знакомому. Олесь подошел к нему и пожал протянутую руку. И в тот же миг застыл, удивленный: на противоположной стороне улицы размещалась военная часть, стояли машины, расчищали тропинки солдаты. Все это было видно из окна как на ладони.
Увидев, что Олесь смотрит в окно, Евсей весело засмеялся:
— Хорошая у нас охрана, правда? Механизированный полк.
— Отчаянная ты голова, — сказал человек за столом.
Олесь повернулся к нему. Человек был старый, лет под пятьдесят, дня три не брился, от этого выглядел суровым, понурым и как-то не подходил к окружающей торжественности, к столу, к чашке тонкого фарфора, которую он зажал в ладонях больших, пропитанных машинным маслом рук. Было боязно, что он раздавит чашку.
Олеся немного обидело, что железнодорожник даже не кивнул ему в знак приветствия, хотя рассматривал его пронизывающе, нахмурив мохнатые седые брови.
Вошла из кухни женщина, открывшая ему. Вежливо пригласила:
— Садитесь, Саша, пить чай. Самовар горячий. Меня зовут Янина. Янина Осиповна. А это мой брат, — показала она на железнодорожника, — Павел Осипович.
Олесь посмотрел на них и подумал, что не похожи они на сестру и брата — по внешности, по разнице лет, по характерам. Всмотревшись, определил, что хозяйке не больше тридцати. Она красиво улыбалась, при этом поблескивал золотой зуб. Явно интеллигентка, а платком перевязалась по-крестьянски. По тому, как Евсей одет — в тесноватый, чужой лыжный костюм, как он ходит, мягко, по-кошачьи ступая, Олесь понял, что он не в гостях, а живет тут. Но по каким-то неуловимым признакам угадывалось, что полным хозяином Евсей себя не чувствует.
Янина Осиповна сказала ему:
— Андрей Иванович, садись ты, пожалуйста. Мало находился?
Олесю стало веселей. Оттого, что Евсей не Евсей. И от неожиданного открытия, что Евсей-Андрей, пожалуй, тут на таком же положении, что и он у Ольги. Значит, не один он, а и этот зрелый уже человек, руководитель, должен был искать себе приют. Это определенным образом сближало их, во всяком случае, теперь ему не было стыдно перед этими людьми за свои отношения с Ольгой. Вряд ли ему нужно открывать эти отношения и, как намеревался, просить у руководителей разрешения не оставлять свою теперешнюю квартиру. Мысли, с которыми шел сюда, показались наивными. Однако Янина Осиповна не Ольга. У Андрея — товарищ по борьбе. А у него?
Янина Осиповна налила чаю.
— Пейте. — И как бы извинилась: — Сахару нет.
— Сахару немцы не дают, — добавила Лена.
Чай пахнул брусничником и липовым цветом, таким чаем поила Ольга, когда он лежал больной.
Атмосфера застолья нравилась: именно так, за чаем, собирались революционеры-подпольщики в царское время, о них он прочитал почти все, что написано писателями и историками.