– Дворец, – сказал солдат беззвучно, одними губами. – Дворец, там. В горах. Там пусто. Там никого нет. Он прозрачен. Сквозь стены можно пройти. Это сон. Ты ведешь нас в бой за сон, генерал.
Генерал зло, остервенело дернул повод, конь мотнул головой, взыграл, пристукнул копытами по камням, чуть не сбросил всадника с седла.
– Дурень!.. Может, по-твоему, я тоже сон?!
Солдат ощупал его глазами. Его небритое, в седой щетине, угластое, будто деревянное лицо горело изможденностью, верой и безумьем.
– И ты тоже сон, Генерал. – Вместо голоса у него из глотки выходил морозный хрип. – И я сон. И все наше войско сон. И вся наша битва – сон. Я сейчас крикну всем, чтоб кинули оружье. Чтоб прекратили биться. Это все ложь. Все обман. Все обман, слышишь ли ты, генерал!
Солдат в измазанной снегом шинели сорвал с себя башлык. Звезды осветили его бритую голову в пятнах седины. Сквозь долыса обритое темя просвечивал чудовищный шрам от сабли. У него в бою был рассечен саблей череп. Как сросся?! Неведомо. Бог срастил. Он сорвал со спины тяжелую винтовку германского старого образца, подкинул ее над головой и завопил что было мочи:
– Люди!.. Люди мои!.. Солдаты!.. Офицеры!.. Юнкера-а-а!.. Слушай мою команду!.. Бросай оружье!.. Ложись на снег!.. Вверх лицом ложись!.. Гляди на звезды!.. Наша песня спета!.. Нас обманули!.. Мы всю жизнь воевали!.. За что?!.. За что?!.. Проклятая война!.. Мы… себе стреляем в грудь!.. В себя целимся!.. У нас больше нет Царя!.. Нет России!.. Мы в чужих горах… здесь… сколько зим, сколько… время сместилось, сошло с оси!.. Нельзя идти по кругу, люди!.. Надо вырваться!.. Надо бросить Войне вызов!.. Надо воевать не друг с другом… не враг с врагом… а с Войной!.. Оружье броса-а-а-а-а-ай!..
Он сам отшвырнул далеко от себя железную острогу винтовки, и с грохотом и лязгом она покатилась по камням, а зиянье черной дыры, пасть пропасти была рядом, и винтовка ухнула туда, продолжая грохотать, а тут офицерик маленького росточка, в припорошенных снегом золотых эполетах, встал, вытянулся, как луковый росток, и завопил тонким тенорком: в атаку!.. – и крик офицерика перекрыл вопль солдата, и люди, будто ждали этого поднимающего, яростного петушиного крика, воспрянули, вскочили, выставили штыки ружей, выхватили из-за поясов наганы и кольты, пришпорили коней, – а раненые лошади дрыгали ногами, корчились, и живые кони переступали, перепрыгивали через павших собратьев, храпя, кося умалишенными ежевичинами глаз, – и с гиканьем, криками, свистами, подбадривая себя красотой последнего порыва, побежали, полетели, понеслись, и бедный крик солдата, выбросившего в пропасть винтовку, был перекрыт мощным, единым, из всех глоток поднявшимся криком:
– Урра-а-а-а-а!.. За Царя!.. За Родину!.. За веру!.. За вели-и-и-икую Росси-ию-у-у-у-у!..
К бестолково орущему солдату подъехал на коне казачий есаул. В его кулаке звездно сверкала обнаженная сабля. Конь под ним храпел и бился. Есаул, прищурясь, поглядел на солдата в серой шинели, выматерился, взмахнул над ним рыбьим серебром сабли, и метельный темляк полоснул ночную тьму на эфесе.
– Еще одно подрывное слово, бесчестное, – выцедил казак сквозь заиндевелую бороду и белые жесткие усы, – и я срублю тебе башку, предатель. Ты!.. как ты можешь орать такое?!.. когда все в атаку… мерзавец!..
Солдат стоял перед ним с голой головой, и звезды вперемешку с редкими снежинками садились ему на макушку, лаская и благословляя его военную, от потрясений и потерь, седину. Казак увидел страшный шрам, идущий через весь череп. Закусил губу, слизнув сахар инея с бороды.
Думал недолго.
– На! – кинул ему саблю, и солдат цепко поймал ее, чуть не изранив ладонь остро наточенным лезвием. – Сражайся!.. Ты должен сражаться до последнего. Иначе ты не солдат, а тряпка.
Солдат схватил саблю за рукоять, затравленно, озираясь, глядел во все черные стороны ночи.
– Где генерал?! – закричал он. – Где генерал?!
Свистящая пуля, выскользнув из-за ушанки атакующего, точно, прицельно попала солдату в грудь, и на шинели стало медленно расплываться черно-алое, как сонный огромный мак, пятно. Солдат упал на снег и стал царапать ногтями запорошенные пургою камни, пытаясь добраться, докопаться в предсмертном страданьи до живой тайны жизни, скрытой за морозом, за звездами, за скелетами камней. Тщетно. Тайна Мира была завалена щебнем. Глиной. Базальтом. Сугробами. Досками. Чугуном орудий. Мертвыми телами – бревнами, кирпичами, булыжниками Бога, из которых Он строил, возводил…
Он медленно разжал руку и выпустил саблю, как птицу. Серебряная длинная чехонь упала на снег.
Так они лежали на снегу рядом – солдат в серой негнущейся, жесткой шинели, где не хватало медной пуговицы у воротника, и казацкая дареная сабля. А вторая пуля настигла щедрого сердитого есаула. Он схватился за плечо и стал валиться с коня, поминая Бога и черта и всех казачьих святых – и святого Иннокентия, и святую Варвару, и бедного святого Николу, – и бормотал, ловя холод синеющими губами:
– Я видел Его… видел Царя нашего… он стоял там, около дороги железной!.. там, где дрезина эта бешеная бежала… я на Него перекрестился… я не бредил… это Он был… Он… Отец наш родной… ох, моченьки нету… больно… пить…
Они перед смертью, все, до одного, всегда хотели пить.
А лавина врагов катилась снизу, от подножья хребта, и Армия катилась сверху на врага, и солдаты кололи солдат штыками, и офицеры стреляли, упав на снег, целясь, прищурясь, навскидку, лежа, выхрипывая из-за грудинной кости последнее: за Царя!.. за Царя… – и многие, истекая кровью, оборачивались, искали туманящимся взором Дворец на горе, чтобы запомнить золотое виденье, чтоб унести его в вечную, наползающую Тьму, – и люди выли, бежали, люди сшибались лбами и телами, люди садились на корточки, беспомощно хватая раненых, прижимаясь губами к друзьям в последних поцелуях, – а какие-то мальчики, юнкера, так забоялись, так все присели на снег, сбились в кучку, сгрудились, дрожа и плача, и их всех так и перестреляли, без труда, и они падали, валились друг на друга, хватая друг друга руками, ища друг у друга последней защиты, как искали бы ее на груди матери, но это были чужие горы, это был край России, конец России это был, – и снег Конца заметал их искаженные, отчаянные бледные, уже мертвые лица, и образки на груди, под воротниками юнкерских шинелей, и скрюченные худые мальчишьи пальцы, сжимающие нательный крестик, – хотел схватить да поднести к губам, поцеловать!.. да так и замер, прошитый пулей… – а гул атаки, поднявшись до черного зенита, оборвался, а Дворец все сиял в ночной смоли, все горел недосягаемо, и было не понять, как он стоит на обрыве, как не рушится в пропасть, – и тут маленький офицерик, тот, что поднял в атаку и кавалерию, и пехоту, обернулся к горе – без шапки он был, сорвало ее пулей, и ветер вил у него на затылке жалкие русые кудри! – и увидал, что Дворец не врыт в камень горы – он парит в воздухе, висит во тьме, как серебряная звездная шашка, как огромный золотой шлем, плывет в пустоте, как корабль-призрак, – и офицерик поднес троеперстье ко лбу, чтоб перекреститься, да не успел – медная пуля вошла ему под ребро мягко и властно, наполнив его нутро кровью, и он упал на затылок, лицом вверх, так, чтоб и по смерти можно было пустыми глазницами видеть морозные сибирские звезды.
Черный Ангел летел над горами. Летчик был зорок и видел все. Ясная была ночь, и видимость была что надо. В наушниках шлема висел далекий земной гул. Земля иной раз посылала ему то робкие, то властные сигналы, и он особо не запоминал их – гораздо важнее было созерцать, вбирать подробности, мгновенно пролетающие под крылом. Никто не знал его мыслей, о чем он думает, летя. Острые пики и срезы, ножевые лезвия и серебряные топоры гольцов возникали и падали, когда кренился его самолет. Он не боялся врезаться в гору и разбиться, хотя часто снижался и шел над заснеженной землей на бреющем полете. Никто не знал его имени. Земля пыталась запросить его. Он молчал. Глубже надвигал на глаза шлем.