Поезд мчался мимо всадников, бешено, неудержно воя, обдавая их смрадом, сажей и черным дымом, и всадники вскидывали мертвые головы, и улыбались надменно, и нельзя было прочитать во мраке глаз, что они думают о нынешней Войне – они, погибшие на Ней же, вечной, век назад. Люди наивно думают, что война – это так; раз, два, немного лет мученья, перебьют много народу, зарубят и взорвут мальчишек, соберут в котелки, наподобье супа, материнские и вдовьи слезы, – и выдох облегченья, и баста, и снова мир. Нет. Война идет все время. Она идет сокрыто от глаз; она идет зимой, она идет в горах. Чтобы всегда холода, и чтобы меж скал и ущелий никто не увидел, как погана и гадка смерть, как она проста, чудовищна и обыденна – как глоток водки, как зачерствелая горбушка в судорожно сжатой мертвой руке.
Этот самолет летел высоко. Очень высоко.
Юргенс стоял, задрав голову, глядел в зенит. Ого, парень, высоко же ты забрался. Ты обогнал звук. Свет ты не обгонишь. Свет человеку никогда не обогнать. В казарме им давали уроки; учили, что, если человек, по каким-то там причинам, задвигается так же быстро, как свет в небе, он станет тяжелым, недвижным, чугунным, он превратится в чугунную смерть. Так стремительность внезапно переходит в косность. Счастье – в ужас. Как высоко он летит!
В темно-розовом чистом небе, ясном и холодном, зажглась первая лучистая звезда. Летчик летел в истребителе на звезду; нос его машины был направлен на малый пучок иглистого света в бездонье вечернего неба. Как далеко… то исчезает, то появится опять. Летает кругами над зимней землей, изрытой, избитой взрывами. Горы, как секиры, гильотины, острые сколы. И самолет высоко – быстрая черная птица. Летает, заслоняет крыльями то Солнце, то Луну – вот, вон она, раскосая бурятская, монгольская Луна, толстощекая, желтая, срез апельсина ли, лимона. Заныла шея, он потер загривок. А может, летчик – призрак? Летучий Голландец Зимней Войны. Зачем он кружит над землей в такой высоте, что, если выпустит руль и станет падать – будет падать так долго, что закутается во всю свою целую жизнь, как в овчинную шубу. О как ему холодно там, в выси!
Не бойся, Юргенс, на нем теплые краги, теплый шлем, теплые высокие военные сапоги с заклепками и плотной шнуровкой. Он не замерзнет. Он Ангел Зимней Войны. Он летит прямо на звезду, видишь. Он никогда не долетит. Он черная птица, широкие крылья. Он уходит, ввнчиваясь штопором в зенит, все выше и выше. Туда, где истончается до предела пожарищный, пропахший кровью земной тяжелый воздух. Ангелы швыряют друг другу апельсины, лимоны. Ловят огненные шары, смеются. Кусают цедру, и сок, и спирт брызжет им на румяные щеки, в рот, на подбородок. Не съешь нашу Луну, летчик, зимний Ангел. Она нам еще пригодится. Хотя людям и их земля что-то не очень-то пригождается уже. Надоела, может? Из земли вышли, в землю уйдем. Веселого мало. А уйти в небо – о, это совсем другое. Это Ангельское, высокое счастье. Не каждому достается такой сладкий пряник. Не каждый кладет руки на посмертный веселый штурвал.
Он помнит свое первое сраженье на Войне.
Боже, как страшно ему было.
Дым поднимался за оббитыми снарядами скалами. Оплавленный остов взорванного моста через белопенную, весело бормочущую невнятицу горную речонку поднимал к пустому серому небу обрубленные пальцы железных каркасов. После оглушительного грохота наступила тишина – он упал в нее, как в пропасть. Огонь горел везде, куда ни глянь: на обугленных плато, на срезанных взрывом быках моста, на лесистых склонах ближней высокой горы с трехзубой снежной вершиной. Кострища, одно, другое, третье. Он ощупал себя. Ранен. Под рукой теплое, текучее, лизнул языком – соленое. Пуля попала в плечо. Где его командиры? В ушах еще стоял, сквозь гул и грохот, непрерывный вопль бессмысленных команд: огонь!.. батарея!.. товсь!.. пли!.. Огонь. Вот он, огонь. И у него в плече пуля. Смоляные клубы вонючего дыма забивали ноздри. Воронки черными подземными глазницами слепо глядели на него. А он не знал ничего. У него память отшибло от страха, от грохота, от взрывов. Он не знал, что взрывной волной его бросило на землю, и он больно ударился лицом, головой, и так долго лежал, и лицо его заливала кровь, и земля набилась ему в рот; не помнил, как потом очнулся, как поднялся на ноги, упал опять, затравленно озираясь в дыму, закаменевшей ладонью размазывая по лицу едкий пот и кровяные сгустки, выплевывая землю изо рта. Он не знал, что остался один. Что долго лежал на земле, сутки, а может, и больше, и его сочли мертвым, пропавшим без вести, и его рота по приказу отошла с утраченных позиций.
Он один остался. Выжил. Вспомнил, что его зовут Юргенс. Мать называла его так. Простая русская семья; зачем в материнских губах играло лимонной долькой иноземное имя? Какая кровь, какие крови текли в ней?.. Какая кровь течет в каждом из нас?.. Мы ничего не знаем. Он не знал ничего. Когда после призыва их согнали в кучу в пахнущем известью и аммиаком актовом зале старой казармы, его еще выкликали по фамилии, и потом тоже, когда за грязные сапоги или за оставленную второпях в умывалке зубную пасту ему давали увесистого пинка в зад, и когда он бежал по жестокой жаре в чугунных непреподъемных сапогах, голый до пояса, бесконечно, мучительно бежал под приказные вопли все вперед и вперед – и вдруг падал без сил, и еще потом, когда по тревоге их всех, дюжих молодцов, построили в жестко-аккуратные шеренги – без паники, четко и весело, час пробил, время настало, кто, если не мы, будет сражаться на почетной Зимней Войне, проглотит, не поморщившись, кашу из цианистого калия и водку из сулемы, – и спровадили сюда, в логово Войны-волчицы, а шерсть ее торчала на загривке торчком, и каждый волчий волосок излучал серую смерть, – но фамилию он уже не помнил. Крепко он ударился головой. Воздух из легких весь вышел. Он вдохнул мороз, и черноту под пустыми ребрами затопила ледяная волна страха.
В горах свистел ветер, вздымал смерчи пепла, снега и пыли. Сегодня превратилось во вчера. Серая кровь подступила к горлу. Сейчас он ее выхаркнет, утрется и засмеется. Первый бой! Да ведь он совсем не страшен. Вот, он же жив. Почему же так черно и пусто под ребрами?! Он остался один, и он будет драться за жизнь опять, но не за чужую, а лишь за свою.
Он вдруг понял, что драться надо за свою жизнь. Его жизнь – это жизнь гор, и звезд, и белых пограничных фонарей, и голодных воющих волков, и воюющих солдат, и Солнца, и Луны. Пока он жив – живо все это. А, пуля… здесь, в плече! Как горячо плечу. Надо идти. Надо искать часть. Мужиков из взвода… убило, что ли?!.. Он оглядывался. Искал тела. Эхо выстрелов отгромыхивало далеко в гольцах.
Один. Никого, кроме него. Глянь, Юргенс, в зеркало автоматного барабана! – улыбнись – знакомый частокол зубов, борода, зарос, давно небрит, на месте глазного зуба – черная дыра, невидимая награда давней, детской драки. Выдерни из чехла селедку ножа, прищурься. Твои, твои собственные глаза – в черно-серебряном тумане лезвия. Он поглядел на свою ладонь. Бред. Ему почудилось, что ладонные линии складываются в отраженье его лица. Ладонь – зеркало?! Ты сошел с ума, Юргенс. Погляди вокруг. Переведи дух. Вон Солнце в сером дыму, вон кровавая рыжая Луна за развалинами моста. Луна похожа на красный высохший череп коня. Монгольской послушной лошадки. Здесь, на Востоке, и женщины и лошади так послушны, ласковы. А собаки?! А собаки здесь дикие, как волки. Иначе им не выжить, собакам. И мы ведь тоже псы, Господи. Мы псы Войны. Мы рвемся и лаем. Мы кусаем врага до крови, перегрызаем ему горло. И пьем его кровь, иначе мы сдохнем с голоду.
Будь неладна эта Война. И все же это его первый бой. И ему надо найти своих. Свои, наши. Все перепуталось. За что боремся мы? За что дерутся они? Раньше на войнах твердо знали, за что мужики дерутся. Теперь…
Вперед, мужик. Руки твои целы, ноги целы. Ты в силах идти. Ты немного подранен, это да. Да это гиль, царапина. Пошел, пошел! Ать-два, левой! Ать-два, правой!.. – идут. Ноги идут. И только Господь, ну, перекрестись, Юргенс, рука не отсохнет, ведь на тебе же крестик нательный, он там, под гимнастеркой, – если Его не распнут снова – черными гвоздями снарядов на белом кресте снежных высокогорных плато, насквозь продуваемых дикими ветрами, – может остановить этот злой четкий шаг.