ЗИМНИЙ СОБОР
КНИГА СТИХОТВОРЕНИЙ
Моему сыну Николаю Крюкову
посвящаю Избранное
из всех моих Времен –
отныне и навсегда
ЗАПАХ КЕРОСИНА – ЗАПАХ ЖИЗНИ
В сем мире я поругана была.
На топчане распята. В морду бита.
И все ж – размах орлиного крыла
Меж рук, воздетых прямо от корыта.
Елена Крюкова
Протягивая Адаму яблоко, не соблазняет. Кормит. Вытягивает с того света. Не в райских кущах происходит дело – скорее в джунглях, а по-нашему, «в тайгах», а еще более по-нашему – в бараке сезонников, в приемном покое дурдома, в преисподней метро. И она, поденка, сезонница, железнодорожка, прошедшая через стон вокзалов и вой кладбищ, не может обойтись без тысячелетних мифов, и вычитывает их из старинных книг, и все пытается соединить с этим стоном, с этим воем, с этим хрипом, с этим матом.
Христос у нее не по Тивериадской воде идет, Он бежит по тонкому байкальскому льду и, добежав, просит глоток водки, и на Него набрасывают тулуп.
Волоча крест по грязи, просит у встречного мужика курнуть. Магдалина – девочка с косичками… Целует ледяную ступню, рассыпая волосы по сугробу. Холодно. Снежной белизной замыкается черный путь. И не в «яслях лучезарных» эта жизнь начинается, а в «проходных дворах», в «дыму котельных». Вот это Рождество:
Искусаны в кровь одичалые рты.
Никто не подходит. Храпят акушеры
В каптерке. И болью предродовой веры
Бугрятся божественные животы.
Не рабский зрак – содомский. Когда-то безумная смелость требовалась от художника – сквозь божественное ослепление прорваться к реальности: написать Магдалину площадной девкой. Теперь безумная кротость требуется: написать площадную девку – Магдалиной. В нашем низком прозреть – высокое.
Катят в лимузинах «новые русские»; чернобыльские вдовы глядят вслед их выхлопам. Стучат топоры рубщиков на рынках, малиновым цветом горят скулы девок, и никто не скажет, что же это с нами: конец света? возрождение? припадание к христианским истокам? дикий взрыв языческой мощи?
Неважно. Так и так – любить.
«Язычники, отребье обезьяны, я так люблю, беспомощные, вас, дерущихся, слепых, поющих, пьяных, глядящих морем просоленных глаз…»
«Люблю» – слово слепящее, оно открывает наготу душ и немощь тел.
Оно роднит теперешнего афганского калеку с доходягой сорок шестого года, ведущим «по дегтю озерной волны» баржу с прогнившей картошкой. Довезет? Загнется? Смерть – таинство, смерть – быт. Детям варят желатин. За слиток масла платят золотом. За кусок проржавленного сала могут убить, как убили мужика «на Карповке». Запах керосина – запах жизни. Это жизнь, где война равна миру.
«Отец не плакал – он давал слезам затечь обратно в душу».
На той барже – отец, как явствует из биографических створов героини. А может, сын, как явствует из ее воспаленных чувств. Какая разница? Отец, сын, или муж – все едино в мире, равном войне, где надо спасать каждого. На то и женская душа, чтобы спасать, не различая, свой или чужой, потому что свои – все.
«Мои сыны они – и бледный лейтенант, и зэк пропащий».
В мужчине сила, в женщине слабость – ответил когда-то основоположник научного коммунизма на вопрос шуточной анкеты, невзначай сформулировав нешуточный принцип, на котором по традиции стоит человеческая природа.
В России, как всегда, все «наоборот»: российская реальность поменяла детей природы местами. В мужчине не чувствуется патентованной силы, и потому эту силу ищет в себе женщина. Не писаная красавица и не Магдалина с косичкой, а двужильная конь-баба, в морщинах, с иссохшей грудью, с распяленным ртом, с дощатыми углами плеч, со звонкими топорищами ключиц, с животом в рубцах. Только такая и справится.
– Вставай, мужик, дурак, какой ты глупый –
Замерзнешь, задубеешь, заскулишь…
Тебя целую крепко прямо в губы,
Прогоркло, пьяно дрогнувшие лишь.
Такая оживит. Мертвого поднимет! Тут тебе не в горящую избу и не коня на скаку, тут – из духовного Чернобыля выволакиваться надо, и железных коней укрощать пожутче есенинских. И не традиционными средствами (соловей… роза… – в наших-то широтах?!), а тем спасать, что порождает и «соловья», и «розу», и весь эротический арсенал лирики на нашем колотуне.
«Ибо Эроса нет, а осталось лишь горе – любить».
Она любит. «Невидяще, задохнуто, темно. Опаздывая, плача, проклиная. До пропасти. До счастия. До края…»
Нижегородка Елена Крюкова, стихи которой я цитировал, – ярчайшее дарование в лирике последних лет. Но я не о «лирике». Я о женской душе, которая соединяет в нас концы и начала, упрямо вчитывая «русское Евангелие» в нашу неповторимую жизнь.
СЕВЕРНАЯ СТЕНА
ФРЕСКА ПЕРВАЯ. КРАСНЫЕ ГРАНАТЫ НА БЕЛОМ СНЕГУ
ИЗГНАНИЕ ИЗ РАЯ. МЕТЕЛЬ
Я была такой маленькой, маленькой. В жгучей шубе пуховой.
Непрожаренной булочкой маковой в пирожковой грошовой.
Тертой в баньке неистовой матерью – Чингисханской мочалкой.
Оснеженной церковною маковкой – занебесной нахалкой.
Над молочными стылыми водами… – плодными ли, грудными… –
Я шагала январскими бродами и мостами пустыми.
Грызла пряник на рынке богатеньком – винограды в сугробах!..
Надо мной хохотали солдатики, за полшага до гроба…
Пил отец и буянил торжественно… Мать – мне горло лечила…
Я не знала тогда, что я – Женщина, что я – Певчая Сила.
Мне икру покупали… блины пекли!.. Ночью – корку глодали…
Вот и вылились слезы, все вытекли, пока мы голодали…
Это после я билась и мучилась, била камни и сваи…
Я не знала, что – Райская Музыка, что – в Раю проживаю…
Что снега васильковые мартовские под крестами нечищеными –
Это Рай для хохочущей, маленькой, херувимочьей жизни…
Светлый Рай!.. – со свистками и дудками молодых хулиганов,
С рынка тетками, толстыми утками, – боты в виде наганов, –
С пристанями, шкатулками Царскими, где слюда ледохода, –
То ль в Хвалынское, а может, в Карское – твой фарватер, свобода!.. –
Рай в варенье, в тазу, в красных сливинах! В куржаке, как в кержацких
Кружевах!.. Рай в серебряных ливнях, Рай в пельменных босяцких!..
Майский Рай синих стекол надраенных!.. Яшмы луж под забором!..
Рай, где кошки поют за сараями – ах, архангельским хором!..
Ангелицы, и вы не безгрешные. В сердце – жадная жила.
Я не знала – орлом либо решкою! – где, когда – согрешила.
Где я сгрызла треклятое яблоко, в пыль и в сок изжевала!..
Где надела преступные яхонты, Зверя где целовала…
Мать завыла. Собака заплакала. Рвал отец волосенки.
Поднял Ангел свечу: оземь капала воском горьким и тонким.
Затрубили из облак громадные, несносимые звуки.
В грудь, в хребет ударяли – с парадного – костоломные руки.
И воздел Ангел меч окровяненный,
Как солдат, первым злом одурманенный,
“Вон!” – мечом указал мне:
На метель, острым рельсом израненную,
На кристаллы вокзалов.
Вот твой путь, сумасшедшая грешница. Вот повозка стальная.
Вот трясутся кровать и столешница на булыжниках Рая.
И заплакала я. И метелица била в ребра, как выстрел.
Жизнь, ты бисер! Ты килька, безделица! Черный жемчуг бурмистров!
Пиво в Райской канистре шоферичьей… Дай хоть им поторгую…
………………………………………………………………………………………………….
…об изгнаньи из Рая – без горечи
И без слез… – не могу я…
***
Я из кибитки утлой тела
Гляжу на бешено гудящий подо мной
Огромный мир, чужой. Я не успела
Побыть в нем шлюхой и женой.
А только побыла я танцовщицей
На золотых балах у голых королей;
А только побыла я в нем царицей
Своей любви,
Любви своей.
БЕГ
Останови! – Замучились вконец:
Хватаем воздух ртом, ноздрями,
С поклажей, чадами, – где мать, а где отец,
Где панихидных свечек пламя, –
По суховеям, по метелям хищных рельс,
По тракту, колее, по шляху, –
Прощанья нет, ведь времени в обрез! –
И ни бесстрашия, ни страха, –
Бежим, бежим…
Истоптана страна!
Ее хребет проломлен сапогами.
И во хрустальном зале ожиданья, где она,
Зареванная, спит, где под ногами –
Окурки, кошки, сироты, телег
Ремни, и чемоданы, и корзины, –
Кричу: останови, прерви сей Бег,
Перевяжи, рассекнув, пуповину!
Неужто не родимся никогда?!
Неужто – по заклятью ли, обету –
Одна осталась дикая беда:
Лететь, бежать, чадить по белу свету?!
Ползти ползком, и умирать ничком –
На стритах-авеню, куда бежали,
В морозной полночи меж Марсом и стожком,
Куда Макар телят гонял едва ли…
Беги, народ! Беги, покуда цел,
Покуда жив – за всей жратвою нищей,
За всеми песнями, что хрипло перепел
Под звездной люстрою барака и кладбища!
Беги – и в роддома и в детдома,
Хватай, пока не поздно, пацаняток,
Пока в безлюбье не скатил с ума,
Не выстыл весь – от маковки до пяток!
Кричу: останови!.. – Не удержать.
Лишь крылья кацавеек отлетают…
Беги, пока тебе дано бежать,
Пока следы поземка заметает.
И, прямо на меня, наперерез,
Скривяся на табло, как бы от боли,
Патлатая, баулы вперевес,
Малой – на локте, старший – при подоле,
Невидяще, задохнуто, темно,
Опаздывая, плача, проклиная…
Беги! Остановить не суждено.
До пропасти.
До счастия.
До края.
…Старый граф Борис Иваныч, гриб ты, высохший на нитке
Длинной жизни, – дай мне на ночь поглядеть твои открытки.
Буквой “ЯТЬ” и буквой “ФИТА” запряженные кареты –
У Царицы грудь открыта, Солнцем веера согреты…
Царский выезд на охоту… Царских дочек одеянья –
Перед тем тифозным годом, где – стрельба и подаянье…
Мать твоя в Стамбул сбежала – гроздьями свисали люди
С Корабля Всея Державы, чьи набухли кровью груди…
Беспризорник, вензель в ложке краденой, штрафная рота, –
Что, старик, глядишь сторожко в ночь, как бы зовешь кого-то?!
Царских дочек расстреляли. И Царицу закололи.
Ты в кладовке, в одеяле, держишь слезы барской боли –
Аметисты и гранаты, виноградины-кулоны –
Капли крови на распятых ротах, взводах, батальонах…
Старый граф! Борис Иваныч! Обменяй кольцо на пищу,
Расскажи мне сказку на ночь о Великом Царстве Нищих!
Почитай из толстой книжки, что из мертвых все воскреснут –
До хрипенья, до одышки, чтобы сердцу стало тесно!
В школе так нам не читают. Над богами там хохочут.
Нас цитатами пытают. Нас командами щекочут.
Почитай, Борис Иваныч, из пятнистой – в воске! – книжки…
Мы уйдем с тобою… за ночь… я – девчонка… ты – мальчишка…
Рыбу с лодки удишь ловко… Речь – французская… красивый…
А в открытую кладовку тянет с кухни керосином.
И меня ты укрываешь грубым, в космах, одеялом
И молитву мне читаешь, чтоб из мертвых – я – восстала.
Земля?!.. Вы кому расскажите.
А воля?!.. – пропита дотла.
В парче грязнобурые нити
Двуглавого вышьют орла.
А мы его ножичком вспорем
И выпорем золото лет.
А мы о Священном не спорим:
Ведь нынче Священного нет.
Ты можешь мне врать, завираться,
Ладонь прижимать ко груди,
Ночьми перемалывать Святцы,
Молить и снега, и дожди!.. –
Не верю. Ни слову не верю!
Ни лику! Ни слезной скуле!
Закрыты Небесные двери.
Поземка метет по земле.
Рычала метель, будто зверь из норы.
Летел дикий снег. Жженый остов завода
Мертво возлежал под огнем небосвода.
Зияли, курясь, проходные дворы.
Трамваи – цыганские бубны – во тьме
Гремели. Их дуги – венцами горели,
Сквозь веко окна ослепляя постели –
В чаду богадельни и в старой тюрьме.
Куда-то веселые тетки брели.
В молочном буране их скулы – малиной
Пылали! За ними – приблудная псина
Во пряничной вьюге горелой земли
Тянулась. Кровавые гасли витрины.
Спиралью вихрился автобусный смог.
Народ отдыхал. Он давно изнемог
Нести свое тело и душу с повинной
И класть их, живые, у каменных ног.
Тяжелые трубы, стальные гробы,
Угодья фабричные, лестниц пожарных
Скелеты – все спало, устав от борьбы –
От хлорных больниц до вагонов товарных.
Все спало. Ворочалось тяжко во сне –
В милициях пыльных, на складах мышиных,
В суконных артелях, в церковном огне,
Где ночью все помыслы – непогрешимы…
Ночь темной торпедой по белому шла,
По белому свету, песцовому дыму
Котельных, где – Господи! – мало тепла
Для всех наших милых, так жарко – любимых…
Шла смертная ночь – тем подобьем смертей,
Что мы проживем еще – каждый как может, –
Шла бредом дитяти, морозом по коже
И пьяными воплями поздних гостей…
Спи, мир, отдыхай! Ночь на это дана.
Труд выжег всю плоть. Сохрани душу живу.
В казенных рубахах святых индпошивов
Спи, свет мой, калека, слепая страна…
Но дом был на улице. Номер с него
Бураном сорвало. Обмерзлые ветки
Гремели по стрехам. А там – торжество
Творилось: на радость потомкам и предкам.
Искусаны в кровь одичалые рты.
Никто не подходит. Храпят акушеры
В каптерке. И болью предродовой веры
Бугрятся божественные животы.
И, выгнувшись луком, Мария зовет
Сиделку, пьянея, дурея от боли…
О люди вы, люди, не слышите, что ли!
Он – вот Он, приходит, рождается, вот!
Вот – темя сияет меж ног исступленных!
А свет золотой! А в крови простыня!
Так вот чем кончаются царства и троны…